Выставка Михаила Рогинского в архитектурный сюжет вписалась органично. Понятно, что не в последнюю очередь это заслуга куратора Елены Руденко и архитектора Евгения Асса. Экспозиционное пространство аскетично, строго. Но не так, как аскетичен типичный галерейный "белый куб". Архитектор выстраивает экспозицию фактически как "место действия". Речь не о театрализации и конструировании некоего условного "сюжета" из коммунальной жизни. Для этого не было нужды. Архитектор мог опереться на саму живопись Рогинского, на умение художника создавать среду, узнаваемую мгновенно по тону, цвету и монументальной солидности предметов из эпохи примусов, серьезных чайников и тяжелых утюгов... Эта среда создается чисто пластическими средствами. Раскаленный красный чайник и холодный - синий, коричневый кухонный стол, непременные ведро с щеткой - эти натюрморты естественно складываются в образ старой коммунальной кухни.
Это умение извлекать память о пространстве, о жизни в нем из предметов у Рогинского, можно предположить, появилось благодаря театральному опыту. Не зря художник шесть лет в молодости проработал в театрах. В Братске, где ставили "Живи и помни", в центр избы Рогинский водрузил огромную оглоблю. И эта странная, не влезающая ни в какие ворота "деталь" создавала и образ места, и действия, и атмосферу... Но в отличие от театра в живописных работах 1960-х пространство, казалось, не интересовало Рогинского. Его знаменитые портреты спичечного коробка, или газовой плиты, или легендарных "Примусов", все эти герои суровой и тяжкой жизни, выглядели весомо, грубо, словно архаические скульптуры. Предмет, который "разворачивается" в пространство, вещь, включенная в среду, - это мотив как раз позднего периода творчества, мотив 1990-х. Нынешняя выставка в Венеции как раз и представляет более полно парижский период жизни мастера - с 1978-го по 2004-й. Из 120 работ, представленных в экспозиции, сорок были реставрированы специально к выставке.
Любопытно, что в качестве рубикона, отделяющего московский период от парижского, выбрана красная "Дверь" (1965), та самая, вошедшая в историю отечественного искусства как "дверь, ведущая к соц-арту" или как образец "русского поп-арта". На выставке она первой встречает зрителей. Парадокс в том, что ведет она не к соц-арту и не к найденным объектам, а к... живописи. Надо сказать, сам Рогинский от лавров отца "русского поп-арта" мягко открещивался. Для него "Дверь" была прежде всего "конструкцией". Попросту говоря, "Дверь" для него была своего рода кентавром. Обитателем двух миров, реального и нарисованного, существующего в плоти красок и холста.
Самое интересное, что, похоже, эту странную двойственность, это мерцание между жизнью и искусством Рогинский попытался сохранить уже в своих живописных работах парижского периода. Кстати, слово "искусство" Рогинский не любил, противопоставляя ему "живопись". Живопись и есть нарисованная жизнь, живопись вместо жизни, упорно повторял он. Но что могло открыть "дверь" в сторону пространства? Рогинский выбирает не инсталляцию, выбирает живопись, но живопись, создающую пространство. Собственно, выставка "По ту сторону Красной двери" приоткрывает нам путь к живописи, которая сама жизнь. Это, с одной стороны, вроде бы решение чисто профессиональных задач. Теперь Рогинского, в отличие от живописи 1960-х, интересует не отдельный предмет, а множество. А значит, их расположение, ритм, разница цветов. Ряды написанных в первый год эмиграции полок с разноцветными пластиковыми бутылками прочитываются почти как школьные "гаммы", к которым мастер неожиданно возвращается в парижской мастерской. Следующий шаг - огромные, под два метра высотой, "Интерьеры", похожие на стены. От них - путь к неожиданным брутальным экспрессионистским работам, где пространство чужого города словно человека выталкивает прочь. А затем - после еще нескольких поворотов - возвращение к теме Москвы. Но Москвы, увиденной уже через призму парижского опыта, в том числе живописного. В этих последних "московских" полотнах Рогинского дышит то присутствие "чего-то нечаянного", вечности или времени, пространства или света, что свойственно лишь подлинной жизни.