От античности к современности

С этой задачей Михаил Леонович справился с четкостью большого ученого, в его суждениях о современности различимы те же принципы, что и в научной работе: корректность, внятность, доказательность. Иначе говоря, честность.

- Еще недавно книг в жанре "ученые - детям" было множество. Теперь эта традиция почти выродилась. "Занимательная Греция" - одно из немногих исключений. Почему столь ценное направление исчезло из сегодняшней жизни?

- "Множество" - это все-таки преувеличение. Хороших научно-популярных книг (по крайней мере, по истории) было не очень много - по одной в несколько лет. Но что они все-таки появлялись - это заслуга советского издательского дела или отдельных его подвижников. В "Детиздате" была редакция истории, там сидела умная и энергичная женщина Г.А. Дубровская, ей мы и обязаны многими такими книгами. Я пришел в "Детиздат" с улицы и принес книжку пересказов "Рассказы Геродота", которую написал для себя, ради стилистического эксперимента. Она посмотрела, не взяла, но сказала: "А вот попробуйте написать так про всю греческую историю". Я попробовал, получилась "Занимательная Греция". Но когда я принес ее в издательство, Дубровскую оттуда уже выжили, а новые редакторы не знали, что с этой книгой делать. Поэтому она ждала издания пятнадцать лет и в конце концов вышла совсем в другом издательстве.

- Представим себе, что у вас появился подражатель, который решил написать книгу "Занимательная Россия" - о современной России, сохраняя стилистику "Занимательной Греции". Что получилось бы из такого труда?

- Сочиняя "Занимательную Грецию", я однажды попал в больницу, сосед меня спросил, что это я пишу. Я ответил, он сказал: "Наверное, еще интереснее было бы написать "Занимательную историю КПСС" - это были еще те времена. Разумеется, человек с ясным умом мог бы просто написать и о сложной современности, я первый был бы рад прочитать такую книгу. Некоторые и пишут, но для взрослых, а школьникам такие книги нужнее - им в этой современности жить и работать. А дистанцию для такого взгляда создает сам пишущий, если хватает сил.

- От многих гуманитариев старшего поколения можно услышать: "сегодняшняя современность не мое время", "я здесь чужой". А вы?

- Это обычное ощущение старших поколений во все времена, и не только гуманитариев. У греков была поговорка: "Старость - второе детство", потому что дети живут в чужом мире старших, а старики - в чужом мире младших. Конечно, я и мои сверстники чувствуют этот мир чужим, и пусть, лишь бы мы на это не злобились.

- Как соотносилась ваша переводческая деятельность с научной?

- Я античник, для нас каждая научная работа начинается с внимательного чтения изучаемого текста и очень обдуманного его перевода, хотя бы мысленного. У меня такой перевод обычно становился письменным, потому что мне было интересно представить, какой нужен ему стиль, чтобы он вписался в русскую словесность так, как оригинал вписывался в греческую или латинскую. И наоборот, каждый порученный перевод приводит к тому, что ты изучаешь оригинал слово за словом так основательно, что уже можешь написать к нему комментарий и статью-характеристику - вот и научная работа.

- Так что две эти сферы сосуществуют в вашей жизни вполне бесконфликтно?

- Конфликтов между ними я не могу вообразить, разве что если бы я решился вдруг переиначить подлинник, чтобы самоутвердиться за его счет. Но это, кажется, не в моем характере. Переиначивать подлинники случалось (правда, не античные), но не ради самоутверждения, а ради эксперимента, по-разному пробуя вписать их в то, что мне представляется современной культурой. Так что это тоже научный интерес.

- Насколько мне известно, вы еще и переводчик-экспериментатор? Я имею в виду ваши переводы, в которых подлинник сокращался.

- Только что вышла моя книжка под заглавием "Экспериментальные переводы", в детстве всем нам приходилось читать сокращенные переводы толстых романов, а я попробовал сделать сокращенные переводы лирических стихотворений, казавшихся мне слишком длинными на наш нынешний вкус. В том числе и с русского: элегии Батюшкова или Теплякова в сокращенных переложениях верлибром. Мне интересно, что скажут читатели: не обо мне, а о самой возможности такого подхода.

- Судя по библиографии ваших работ, литература Древнего Рима была для вас интереснее, чем литература Древней Греции? Не оттого ли, что древние римляне нам ближе, чем древние греки?

- Наверное, причина была проще: латинский язык легче греческого, в студенчестве я с ним лучше справлялся и рано сосредоточился на латинском чтении. А потом уже стал это оправдывать тем, что романтикам и постромантикам девятнадцатого века могло еще казаться, будто им доступна первозданная свежесть греческой культуры, двадцатый же век понял, что это иллюзия и что наш большой и сложный мир больше похож не на греческие общины, а на римскую империю. Да и ту нам издали понять нелегко.

- В чем, на ваш взгляд, назначение филолога?

- Именно в том, чтобы понимать чужие культуры, особенно прошлые, чтобы лучше знать, откуда мы вышли и, стало быть, кто мы есть. Археолог понимает их по мертвым вещам, филолог по мертвым словам. Это трудно: велик соблазн вообразить, что эти слова - живые и понимать мысли и чувства чужой культуры по аналогии с душевным опытом нашей собственной культуры. Ребенку кажется, что если "да" по-русски значит "да", а по-немецки "там", то это неправильно, а на самом деле "да" всюду одно. Легко объяснить ему, что это не так, но гораздо труднее объяснить взрослому, что "любовь" по-русски и "любовь" по-латыни - тоже очень разные вещи. Вот этим и занимается филология: отучает нас от эгоцентризма, чтобы мы не воображали, будто все и всегда были такие же, как мы. Мой покойный товарищ С.С. Аверинцев хорошо писал об этом в самой первой своей публичной статье, которая называлась "Похвала филологии".

- Что для вас лично было общение с Сергеем Аверинцевым?

- Мы с ним, вероятно, дополняли друг друга. Он замечательно умел человечески чувствовать другие культуры, то, что называется "дух времени"; я этого не умею, я суше и рационалистичнее. Мы учились друг у друга не быть односторонними.

- Есть такой расхожий штамп "с таким-то умерла целая эпоха". Можно ли то же сказать о смерти Аверинцева?

- Я не знаю, был ли он символом эпохи: он был очень сам по себе, учителем себя никогда не считал, говорил: "Учить аспирантов методу я не могу, а могу только показывать, как я делаю, и побуждать делать их иначе". Эти аспиранты лучше скажут, умерла ли с ним эпоха. Это - о научном общении, а что значило человеческое общение с таким человеком, позвольте мне не говорить.

- Насколько вообще для вас ценно общение - научное и со студентами?

- Я заикаюсь, для меня всякое общение трудно. "У кого учились?" - спросил меня один энергичный современник. "У книг", - ответил я. "А, подкидыш!" - воскликнул он с явным пониманием. Поэтому же я не преподаю, учеников не имею и о состоянии молодых умов не решаюсь ничего сказать: вместо этого я стараюсь писать книжки. За всю жизнь мне пришлось прочитать, может быть, десяток небольших спецкурсов. Кажется, это было с пользой для меня: в них обкатались по крайней мере две важные для меня книги по истории стиха.

- Что происходит сегодня с литературоведческой наукой?

- После конца советской идеологии образовался идеологический вакуум, в него хлынули новейшие западные постструктуралистские моды вперемешку с воспоминаниями о русской религиозной философии, образовался иррационалистический хаос; я не умею использовать это в своей работе, поэтому вряд ли имею право о нем судить.