У Марии Астафьевой-Карякиной - юбилей. За распахнутым в август окошком под зеленой горой Енисей. На другом берегу, по диагонали, всего в десятке верст - Овсянка. Кажется, хозяин просто, как всегда, перебрался на теплые месяцы из этой квартиры туда, в свою усадебку.
Но в деревне его нет, и домой он уже никогда не вернется. Пивавшие здесь чаи свыкнутся с этим не скоро.
Мария Семеновна Астафьева-Карякина не свыкнется никогда.
Российская газета | Виктор Петрович любил вспоминать, как повстречал на войне свою судьбу - "махонькую такую, обутки задом наперед..." Вас правда познакомили сапоги?
Астафьева | Ну, Витя ж творческий человек, как с ним поспоришь... А год это был 43-й, может, начало 44-го. Первый Украинский, Станиславчик, Винницкая область.
У нас резервная часть. Мы из медсестер только-только переведены в цензоры. У Коли Рубцова: "Столько выпало клятвенных слов, что мрачнею, как вспомню об этом". А я мрачнею, как вспомню, сколько чужих писем перечитала. Фитилек керосиновый тлеет, руки в чесоточном огне... Изнурительнейшая работа. Но поскольку мы цензура и почтальон не сойдет с ума, разыскивая нас, мне из библиотеки, куда с детства ходила, регулярно присылали посылки с книгами. Про очередную посылку и говорим с подругой, пробираясь по узкому грязному проулку. А навстречу, держась за тот же плетень, пробирается незнакомый солдатик: "О-о! Дуня топает по грязи, а за ней начальник связи. Чо ты там про книжки говоришь? Глянуть можно?" Утром заявляется - на лошади мешки с фронтовой почтой доставил: "Здорово ночевали! Каждый день теперь буду письма возить, а вы меня - ждать с нетерпением!".
Дважды контуженный, трижды раненный, списанный после госпиталей в резерв, но белозубый, с редкой тогда еще "Красной Звездой", гордый такой - смотрит на меня одним своим глазом...
Ну с нетерпением, так с нетерпением! И вот уж гуляем. Я сапожки намарафечу. А сапожки мне выдали, какие имелись: 39-й размер. А у меня 33-й. Такого, чтоб задом наперед носила, как Витя привирал, конечно, не было, просто наматывала на ноги все, что придется. Лучше бы про рукава моей шинели рассказывал. Длинню-ю-щие! В дежурстве стою (уж сержантом была), заходит генерал. Руку протягивает, а моей не находит - и рукав трясет, трясет...
Многие девчонки курили, но меня Бог миловал. Я легкий табак-то, который нам выдавали, накоплю - и в Жмеринку, к евреям, очень мастеровым людям. Я им табак - они мне шинель перешили, а после и сапоги.
И вот свидание. Через самодельный пруд мосток перекинут. Перила из неошкуренной березы. Береза росточки дала. Стоим, Витя песню поет: "Это было давно, лет пятнадцать назад, вез я девушку трактом почтовым..." А луна отражается в воде, а сердце... Мне б сейчас туфельки довоенные, платьице! Но про любовь-то и не говорили. Только о литературе. Стихов наизусть знали много, читали друг другу...
За пятьдесят шесть лет никогда не было нам скучно вместе. Разбирала папки - удивилась приятно: все программки, билетики сохранились с концертов, спектаклей, что мы с ним смотрели в Перми, в Чусовом. На хлеб не оставалось, но в опере, на балете были всегда. Из Вологды даже летали в Ленинград по личному приглашению Мравинского.
И наш дом всегда полон был добрых гостей, глубоких, искренних, сердечных разговоров о литературе, о жизни. Шукшин с Толей Заболоцким приедут, Витя Конецкий в своем картузе, Коля Рубцов, конечно, который нам был больше чем друг. Василь Макарыч уже не пил совершенно, и мы с ним все варили и варили кофе, аж волосы дымились. А глаза у него были... Знаешь, я такие за свои 85 лет только один раз потом видела - у Путина, когда мы с ним встречались в Овсянке. Не пронзительные, не настороженные, нет... Но кажется, что этот взгляд читает все твои мысли.
РГ | Вообще-то ведь настоящая, бескорыстная привязанность друг к другу в писательском кругу - вещь нечастая. А вот пятилетняя переписка Виктора Петровича с Макаровым или двадцатисемилетняя с Курбатовым таким потрясающим светом взаимного притяжения пронизаны...
Астафьева | С Евгением Носовым, с Макаровым и позже с Курбатовым были у него невероятно теплые, достойные отношения, нежная мужская дружба связывала их, взаимопонимание редкое. Александр Николаевич Макаров прекрасно знал всю русскую поэзию. Чищу, бывало, глухаря, а он читает, читает... Как Витя рыдал, получив телеграмму о его смерти, - навзрыд!
Таким же родным нам, желанным стал потом и Валентин Яковлевич Курбатов. Витя говорил: "Вот крЫтик приедет, за месяц наговоримся - на год хватит".
РГ | Быть первым читателем Астафьева - что это значило для вас?
Астафьева | Вся моя жизнь, чего тут добавишь... Я же все-все на машинке набирала, все пятнадцать томов. От черновика до последнего варианта. А "Пастушку" он восемь раз переделывал, "Царь-рыбу" - тринадцать. Сам говорил, что я его избаловала. Василий Иваныч Белов вообще удивлялся: "Перепечатай мне жена хотя бы рукопись, я б на колени перед ней встал". Вот только "Прокляты и убиты", особенно "Чертову яму", очень медленно печатала: там же мат на мате, а я этого не переношу, у меня папа никогда не матерился.
А еще и вся почта на мне. "Ма-ань, - зовет,- в позапрошлом году было письмо, кажется, из Качканара, то ль от писателя, то ль от читателя..." И я одной ногой на кухне, другой уж в архиве. Нахожу, конечно... Сказал однажды: "Не слыхал бы про бунинский архив, по-другому б к тебе относился". У Бунина же архивы исчезли странным образом. Так же странно исчезли они и у Василия Макарыча. Нету архивов у Васи... А писанное Витей и ему адресованное я всегда собирала и хранила дотошно - каждый лоскуток.
Рукопись "Пастушки" только (это восемь толстых папок) никак не отыщу. И вот этот гроссбух похудел. Две трети там - стихи, отрывки какие-то, а треть занимали только Витины заметки. Хватилась - вся эта часть вырвана с корнем. Людей через кабинет море прошло, все вроде свои, на кого грех положишь...
И еще одну рукопись жалею. В 48-м - 49-м годах бумаги не было, так он на обоях чего- то черкал. Даже не знаю о чем. Куда подевалась? Может, ею печку давно растопили?..
РГ | Попадаются, наверное, и строчки, о которых не догадывались?
Астафьева | Совершенно не догадывалась! В среднем ящичке его стола обнаружила полстраницы: "Я очень люблю слушать мою жену с воспоминаниями о детстве..." Мы и правда, бывало, на кухне сидим, он в окно глянет: "Снежо-ок..." И я вспомню, как папа купил мне калоши. Замечательные! Нутро красное, подошва в клеточку, бегу - и следы на снегу... Или про то, как меня, простуженную, под одеяло посадили дышать картофельным отваром, а братья-сестры (нас же было девять детей) переживали, что я одна всю картошку съем... Или про то, как мы всей оравой стояли под больничными окнами: "Ма-а-ма-а-а!.." Васютка тогда появился на свет, последний наш и самый несчастный...
Прочла, и так стало печально... Столько ведь не успела ему рассказать, потому что, как ни зайду, - пишет, пишет... "Господи, - думаю, - чего ж в этой седой головушке делается-то!" Он же писал пером. Шутил все: "Пока в чернила макнешь, да обратно несешь до бумаги, глядь, мысль и появится".
Когда уж случилась беда, признался, как много отдал сил "Пролетному гусю". Ему так надоело перетаскивать сюжеты из одной вещи в другую, а это была совершенно новая книга. Принесла ее в больницу в Витин день рождения. Речи у него не было. Увидал - засветился весь. А вторая-то рука плетью лежит вдоль тела. Хотел перелистнуть, книжка упала, он заплакал - тяжело, с сипом. Не дай Бог видеть, как плачут мужчины, такие, как Витя - сильнейшей натуры человек... Рассказывал как-то о моменте знакомства с Твардовским. Александр Трифонович будто из бани - весь такой светлый, чистый, сияющий, простой. "А вы знаете, - Витя ему говорит, - мы ведь вашего Теркина вырезали из газет и наклеивали на картонки". "А одной случайно не сохранилось?" "Так я сам-то сохранился случайно!".
Не вспомню года, чтоб он трижды не лежал в больнице, но всегда ему туда клетчатую бумагу носила, и он писал. То листок найду: "Об этом - в затесь!" То пол-листка: "Об этом - в повесть". Он же не собирался умирать. После тяжелейшего инсульта израненная головушка работала все лучше вопреки жутким прогнозам. Я ему стихи начну читать, да схитрю, мол, дальше не вспомню. Молчит, молчит, напрягается... И продолжит! Обрадуется: память возвращается. Потом домой перевели. Массажистка приходить стала, сиделок наняли. Люди из Еврейского общества привезли замечательную четырехпалую, очень устойчивую трость. И он, казалось, совсем было пошел на поправку. И вдруг (я сама после укола еще никак не усну) крик: "Маня! Маня!!!" Ковыляю. А он рыдает и палкой тычет в сторону обогревателя, возле которого лежит сиделка, белая вся, и кровь сочится. Припадок! Разве ж я знала, что у нее эпилепсия?
И у Вити тут же второй инсульт. Речь опять пропадать стала. И вдруг говорит: "Я не вижу тебя!" И ложкой - мимо тарелки. И рукой куда-то в сторону: "Не уходи только, Мань!" - "Не ухожу..."
РГ | А по домашним мелочам какой он был помощник?
Астафьева | Тот еще! Морковку как-то дала посеять. Кидал, кидал из блюдца в бороздку, да с первыми тактами марша сбежал. Футбол по радио слушать. А раз канву взялся выдергивать из широкого сукна, по которому я вышивала (теперь тот коврик в музее хранится). Нитки рвутся! Изматерился, исплевался, дверью ка-ак саданет!
РГ | Но уху-то варил! Пробовали небось?
Астафьева | Не пробовала - ела! На уральской речке Сылве из хариуса, леща. На Тошне, Кубене, Комеле под Вологдой - из щуки, судака. Мм! Отменная была ушица, чудные вечера...
Но ни стирать не приходилось ему никогда, ни гладить. Это было моим главным козырем: оберегать от хлопот, чтоб он от меня был все-таки зави-исим! (улыбается. - Авт.). Чтобы удержать его - небезгрешного, певуна, умного, веселого, красивого человека!
РГ | И никогда ему не перечили?
Астафьева | В первом варианте "Пастушки", которую Виктор Петрович вынашивал четырнадцать лет, прочла: "Ах, Люся такая, ну прямо ангел, а муж такой-разэтакий паразит...". Говорю: "Витенька, а так не бывает". Он вспылил: "Ты мужичка! Ничо не понимаешь!" Ну я в сторонку. Потом поостыл: "А ведь ты была права". В другой раз заглядываю в кабинет - он вспыхивает: "Не до тебя!" Ладно, возвращаюсь на кухню. Идет: "Ты почему ушла? Я же тебя руга-аю..."
А я его ругать не могла. Потому что он вырос сиротой в детдоме. Потому что столько раз покалечен. И потому, что так много, жадно работал.
РГ | Зато мужики, Мария Семеновна, если в гости напрашивались, не его - вас боялись.
Астафьева | Правильно! Меня и мегерой звали, и цербером. Еще в Вологде для всех, кроме Коли Рубцова, установила порядок: до обеда гостям делать нечего, Витя работает. Опять же мода почему-то была - собираться без жен. А Витя за порог - и я за ним. Глядь, уж Белов с Олей идет, Саша Романов - с Асей...
РГ | А ваши книги нравились ему?
Астафьева | О-ох... Раз в больнице дала "Знаки жизни", только-только вышла. Ка-ак запылила пехота!
РГ | Он, что ли, не знал?
Астафьева | А я же не писала при нем! Так, урывками. Раз ушел с молодыми авторами на охоту. А они ж не с пустыми руками наведывались - с рукописями своими. Ну, одну и полистала. Думаю: так-то и я могу. И тихонько стала набрасывать. Вот и появились "Ночное дежурство", "Пешком с войны", все шестнадцать моих книжек. И потом мы ж об одних и тех же событиях писали, но каждый со своей стороны. У него - "Веселый солдат", у меня - "Знаки жизни". И точек соприкосновения у нас почти нет. Но что-то, думаю, он читал все-таки, что-то даже хвалил Валентину Яковлевичу Курбатову, который замечательно про нас сказал: "Они глядят с двух сторон одним сердцем". Хотя я ведь знала - без меня литература не пропадет. Просто постоянно пыталась возвыситься до его ко мне отношения.
РГ | Он вас ревновал?
Астафьева | Хоть бы раз! Как-то в Перми вижу в фойе театральном генерала. Знакомый до боли. Да ведь это Алешка! На одной улице жили. И он узнал: "Ты?! Такая же маленькая, милая. Давай хоть пройдемся, покажешь, где живешь".
РГ | А Виктор Петрович-то где?
Астафьева | А он с кем-то говорит, как всегда, автографы раздает. После антракта возвращается в зал. Я следом. И тут он ка-ак расхохочется - ну на весь зал! Оказывается, успел нашептать соседу: мол, щас Маня явится, начнет петли считать (впереди женщина в вязаной кофте, а я вязать любила и, конечно, давай считать). Прохохотался, шепчет: "Гляжу, ты с генералом, ну, думаю, чо мешать-то?"
РГ | Столько в каждой, не обязательно великой, жизни трогательных подробностей...
Астафьева | Я наткнулась недавно на стихи Зиминой, даже не знаю этого автора, но запомнила сразу, точно свои:
Исчезли мелкие подробности,
Ушла обыденность поспешно,
И ты, до неправдоподобности,
До ненормальности безгрешный.
Мы перед временем бессильны,
Что было близким, стало дальним,
И ты, чем дальше, тем красивее,
Чем недоступней, тем желанней.
Твоим величием подавлена,
Я удивляюсь то и дело:
Да как же я в ту пору давнюю
такого полюбить посмела.