Масштаб сочинения, написанного в роковом для композитора 1948 году, охватывает типичные для позднего Шостаковича коллизии безысходной тоски и колючего, тоталитарного напора силы, в нем суровая скорбь Пассакалии сталкивается с кипучей, искусственной радостью финала, едко озаглавленного "Бурлеской". Репин с Мариинским оркестром сыграл этот концерт как пограничное состояние между пульсирующей жизнью и отрешенным уходом в отчаяние.
Вадим Репин | Мы давно уже договаривалисьс Валерием Гергиевым сыграть этот Концерт вместе. И хотя обычно я планирую на четыре года вперед, Гергиев часто предлагает столь интересные проекты, что я не могу отказаться. Это, естественно, и дань уважения к Шостаковичу. Играть его музыку действительно очень тяжело: испытываешь огромный эмоциональный стресс даже на репетиции.
Российская газета | Вы играете этот концерт уже пятнадцать лет. Меняется ли его интерпретация со временем?
Репин | Во многом меняется, и это зависит от количества концертных исполнений, потому что именно игра на сцене важна для сопоставления, для формы, для той же эмоциональности. А в музыке Шостаковича очень легко "переборщить" - лишними эмоциями, потому что она и сама по себе очень выразительна. Это редкая драгоценность, идеальная партитура. Собственно, как все, что мне приходилось слышать у Шостаковича. Сейчас я играю оригинальную версию финала, которая физически еще в два раза сложнее, но мне кажется, что скрипка все-таки должна быть в центре внимания. В этом смысле на меня повлияло общение с Ростроповичем, с которым мы много раз исполняли этот концерт.
РГ | Есть мнение, что Шостаковича до конца могут понять только русские исполнители.
Репин | Шостакович не просто музыкант: миссия его жизни - быть своего рода летописцем происходящего. Ему удалось запечатлеть и повседневную трагедию, и многие радостные, счастливые моменты жизни. Конечно, люди, которые на своей шкуре испытали все это, играли иначе, чем мое поколение. Но по поводу трагизма его музыки могу привести пример: я играл в Чикаго этот концерт через три дня после событий 11 сентября. Обычно в Америке отношение публики к этой музыке было как у советской цензуры: Шостакович ведь нарочно ставил темпы в некоторых местах намного выше, чтобы цензурщики не успели вникнуть в содержание. Американцы так и воспринимали этот концерт. Но когда я играл в тот день в Чикаго, я впервые увидел слезы на глазах у слушателей. Они по-настоящему прочувствовали трагизм Шостаковича, и я тому свидетель.