Сегодня мы начинаем печатать воспоминания Всеволода Овчинникова. Впервые легендарный журналист пишет не о Китае, не о Японии и не о Великобритании - о странах, которые он знает досконально, языками которых владеет в совершенстве. Всеволод Владимирович пишет о себе. Поверьте, читать это не менее интересно, чем "Ветку сакуры" или "Корни дуба". Кто знает, может быть, "Исповедь профессионала" - глава его новой книги, которая поможет понять и его читателям, и его коллегам секрет его удивительного творческого долголетия и популярности.
В этом году у меня двойной юбилей. Во-первых, исполнится 85 мне, а во-вторых - 60 лет моей работе в журналистике. Летом 1951 года я стал штатным сотрудником "Правды", где трудился 40 лет. После ГКЧП меня отправили на пенсию. А потом отстранили и от "Международной панорамы" - популярной воскресной телепрограммы, где я 13 лет был одним из ведущих.
Спасибо "Российской газете" за то, что подобрала меня, можно сказать, на обочине истории. Сначала я вел рубрику в самой газете, а теперь в ее приложении "Российская газета - Неделя", которая выходит тиражом более трех миллионов экземпляров.
Все эти шесть десятилетий я был не только газетчиком, но и написал двадцать книг, которые разошлись тиражом более семи миллионов экземпляров.
Причисляю себя к поколению шестидесятников. Слова Евгения Евтушенко: "Поэт в России - больше чем поэт" мы экстраполировали применительно к нашей профессии журналистов-международников. Дело своей жизни мы считали не ремеслом, а служением. Видели свою цель в том, чтобы вооружить соотечественников правильной методикой познания зарубежной действительности.
Суть ее состоит в следующем: нельзя мерить других на свой аршин. В каждой стране свои моральные нормы, своя система ценностей, свои стереотипы поведения. Эта "грамматика жизни" и есть ключ к пониманию души зарубежного народа. Воплощением моего творческого кредо и стала книга "Ветка сакуры", которая была опубликована в журнале "Новый мир" в 1970 году.
Свой рассказ о том, как я стал журналистом, хочу начать с самого детства. Мой отец Владимир Федорович Овчинников был архитектором по профессии и поэтом по призванию. Он не только построил крупные рыбоконсервные комбинаты в Астрахани и Мурманске, возвел в Ленинграде несколько заметных зданий, но и устраивал в Доме архитектора свои поэтические вечера, ставил там свои пьесы. Однако в Союз писателей вступать не стал. Сознавая, что его стихи по советским меркам были недостаточно злободневны. Школьная подруга мамы и моя крестная - Софья Петровна Преображенская - была известной оперной певицей. Так что я с малолетства часто бывал в Мариинском театре и большинство детских сказок впервые воспринял в музыкально-сценическом исполнении.
Мне было три года, когда тетя Соня воспользовалась тем, что мои родители уехали в Кисловодск, за руку отвела меня креститься в расположенный рядом с Мариинкой Никольский собор. С этим же храмом связан и другой эпизод моей жизни. В детстве я стал страстным собирателем марок. Мелочь, которую мне давали на школьные завтраки, я тратил в филателистическом магазине на Невском. Но денег не хватало. И в пасхальные дни я встал на соборной паперти. Фигура прилично одетого мальчика с шапкой в дрожащих руках потрясла прихожан. Как никак, шел 1937 год! Мне подавали буквально все. Но вскоре партнерши бабушки по преферансу опознали и пристыдили меня.
Мы жили на углу Фонтанки и Измайловского в отдельной квартире, что тогда было большой редкостью. Но я дружил во дворе с мальчишками из коммуналок. Носил им из отцовской библиотеки книги вроде "Острова сокровищ" и "Графа Монтекристо".
Война началась через две недели после нашего выпускного вечера в седьмом классе. На фасаде школы появилась надпись: "Эта сторона улицы при артобстреле наиболее опасна". Все это было для нас, подростков, поначалу романтично. Но вот зарево гигантского пожара над Бадаевскими продовольственными складами 9 сентября дало знак, что нам грозит нечто пострашнее бомбежек и обстрелов. Началась блокада, начался массовый голод, от которого особенно пострадали мы, 15-летние мальчишки, в разгар юношеской перестройки организма. Из 24 подростков нашего класса до весны 42-го года дожило лишь семеро...
Блокада Ленинграда была страшна не только голодом. Городские многоэтажные дома превратились в ловушки, поскольку была парализована вся система коммунального хозяйства. Мы жили на шестом этаже, но остановились лифты, перестали работать водопровод и канализация, центральное отопление и электрическое освещение.
Поэтому в конце сентября мы воспользовались тем, что еще не все трамваи перестали ходить, и переехали из трехкомнатной квартиры на Фонтанке в 10-метровую комнату у тетки на Петроградской стороне. Там, во-первых, был не шестой, а второй этаж. А что еще важнее, во дворе была водоразборная колонка и не надо было ходить с ведрами на Неву.
Когда мы коротали вечера при коптилке, грея руки возле остывающей буржуйки, нашей единственной связью с внешним миром был громкоговоритель. И вот вместо привычного стука метронома мы услышали бодрый голос диктора Левитана, который возвестил, что 7 ноября 1941 года на Красной площади в Москве, как всегда, состоялся парад, а в своей речи накануне Сталин произнес фразу: "Будет и на нашей улице праздник!"
Мой отец, которому было 53 года, служил тогда в аварийно-восстановительном полку. Отец был на казарменном положении, но два раза в неделю приходил домой и приносил в противогазной сумке по три-четыре полена. Но дров не хватало. И время от времени мне приходилось ходить за ними в нашу квартиру на Фонтанке. Распилив там два-три стула, я складывал куски дерева на саночки и отправлялся в обратный путь, а это было как минимум семь-восемь километров пешком. Помню, прошагал всю Садовую до Инженерного замка и вышел на занесенное Марсово поле. Кое-где виднелись небольшие холмики, как мне показалось, покрытые снегом скамейки. На один из таких холмиков я присел отдохнуть. Почувствовав какую-то эйфорию, вспомнил песню о замерзавшем в степи ямщике. Тело мое стало клониться в сторону, я уперся рукой о холмик и вдруг увидел, что подо мной человеческая нога. Оказалось, что я сижу на занесенном снегом трупе. Почувствовав словно электрический разряд, с трудом поднялся на ноги и зашагал в сторону моста через Неву. Так погибший от голода ленинградец спас мне жизнь.
Почему же наша семья выжила? Вижу тут две причины. Во-первых, моя мама всегда варила летом варенье и заранее закупала сахарный песок, чтобы, привезя с дачи ягоды, не бежать в магазин. Поэтому, когда началась война, у нас дома было 12 килограммов сахарного песка. Неслыханное богатство! Кроме того, мы с братом приспособились ловить на рыболовный крючок бездомных кошек. Подсечь кошку не представляло труда. Но что делать с ней потом? Приходилось накидывать на нее холщевый мешок и нести в госпиталь, где сердобольные сестры прямо через мешковину делали кошке усыпляющий укол, после которого ее можно было уже безопасно освежевать. Кошачью тушку мы ели целую неделю, да еще из костей потом варили студень.
Летом 42-го года уцелевших после зимовки школьников снова собрали и отправили сажать картошку на Карельский перешеек. Посадочный материал в мешках сбрасывали с военно-транспортных самолетов. Мы брали в руки клубень и срезали с него верхушку с "глазками", чтобы использовать ее для посадки. А остальную часть клубня прямо в немытой кожуре тут же с наслаждением съедали. Хотя никто не говорил нам, что сырая картошка - лучшее средство от цинги.
Зимовать второй раз в осажденном городе мы не решились. Поэтому в октябре, когда из-за непогоды немецкие самолеты реже появлялись над Ладожским озером, мы отправились в эвакуацию. С Финляндского вокзала нас подвезли поближе к Ладоге. Там надо было перебросить на грузовики багаж, а было у нас 24 места. Когда 8 из них мы успели закинуть в кузов, куда прыгнул и я, грузовик тронулся. Однако когда во вторую машину мама с братом погрузили остальные вещи, их повезли уже на другой причал, потому что тот, куда уехал я, подвергся бомбардировке.
У меня не было с собой документов. Но из-за суматохи, вызванной налетом немецких самолетов, мне удалось не только погрузить багаж в катер, но и незаметно запрыгнуть под брезент самому. Когда через час мы подплыли к другому берегу Ладожского озера, я с радостью увидел на причале маму. Она, конечно, страшно переволновалась, ибо не знала, что со мной.
Но все обошлось. Нас погрузили в теплушку, то есть в товарный вагон, где были оборудованы двухъярусные нары. И вот в этом вагоне без туалета и без умывальника мы проехали больше двух недель. Ведь нашему поезду приходилось то и дело уступать дорогу эшелонам, двигавшимся в сторону фронта.
За время пути из нашей теплушки выгрузили 9 трупов скончавшихся по дороге пассажиров. Наконец, добрались до станции Омутинская Тюменской области. Нас еще везли на подводе весь день на север до села Плетнёво. Там нам предоставили дом раскулаченной в тридцатых годах семьи. Это была изба-пятистенка с русской печью. Маме пришлось приспосабливаться к этому совершенно незнакомому быту.
Вскоре ее взяли в МТС: сушить чурки для газогенераторных тракторов. А мне предложили работать счетоводом в соседнем колхозе, где совершенно не осталось грамотных людей. Пришлось переехать в другую деревню за три километра от мамы и брата. Зато зарплату мне положили хорошую, не в трудоднях, а в натуре. Я стал ежемесячно получать пуд зерна, 6 пудов картошки и ежедневно по двухлитровой крынке молока.
Городской мальчик, по наивности полагавший, что булки растут на деревьях, был вынужден освоить экономику и финансы колхоза, насчитывавшего более 60 дворов. Причем я вошел в курс дела настолько быстро, что зимой меня уже попросили сделать годовой отчет для соседнего колхоза, заплатив за это сто яиц.
Кроме работы счетоводом, где мне приходилось отвечать на телефонные звонки из райкома и отбиваться от постоянно приезжавших уполномоченных, я еще стал заочно учиться. Окончил за год восьмой и девятый классы, поступил в 10-й, что, как ни странно, впоследствии спасло мне жизнь.
В 1943 году меня, 17-летнего подростка, призвали на службу в армию. Направили в полковую школу в город Каинск, куда прежде ссылали за убийство. Наш артиллерийский дивизион размещался в остроге царских времен. Батареи - в общих камерах, а офицеры - в одиночках. Ко мне, ленинградцу-блокаднику, как новобранцы, так и старослужащие относились с трогательной предупредительностью. Это была как бы "дедовщина наоборот". Не разрешали таскать тяжелые ящики со снарядами, толкать плечом пушку. Зато поручали выступать от имени дивизиона на полковых митингах, в частности, на том, который был посвящен Тегеранской конференции Сталина, Рузвельта и Черчилля.
В марте 1944 года меня отправили на фронт как командира 45-миллиметровой противотанковой пушки. Эти сорокапятки называли "оружием камикадзе", ибо живучесть расчета составляла в среднем пять-семь боестолкновений. Так что дожить до конца войны, которая шла еще 14 месяцев, у меня было мало шансов. Но тут пришел приказ Верховного главнокомандующего: всех новобранцев со средним образованием или призванных из 10-го класса, направить в военные училища.
Так я снова оказался в родном Питере, в здании Адмиралтейства. В столовой там были белоснежные скатерти, фарфор и столовые приборы. Я стал щеголеватым гардемарином, которые считались тогда в Питере самыми завидными женихами. На субботние вечера к нам приглашали девушек из Вагановского балетного училища, с которыми мы должны были разучивать мазурку и другие бальные танцы.
Вспоминается, что однажды наш взвод на месяц лишили увольнений. И вот мой однокурсник уговорил меня отправиться в самоволку. В то время на фасаде Адмиралтейства были установлены леса для штукатуров. По ним мы легко спустились в город. Но на обратном пути нас задержали на проходной. Пришлось бежать через Дворцовую площадь. Дежурный офицер гнался за нами, стреляя в воздух из револьвера. Моего коллегу задержали, а сам я успел добежать до Эрмитажа и скрылся в подворотне. Поздно ночью я сумел перелезть через ворота и благополучно вернулся в казарму.
Самым знаменательным событием для моего родного города стал первомайский парад 1945 года. Он был в Ленинграде первым с довоенных лет. Когда я стоял в парадном строю на Дворцовой площади, душа буквально взлетала на небеса.
Однако, после того как я проучился три семестра в высшем военно-морском инженерном училище, оказалось, у меня развилась близорукость - наследие блокады. А морской офицер и очки - вещи несовместные. Как сказал мне тогда начальник училища: "Овчинка выделки не стоит".
После того как у меня обнаружили близорукость, меня отчислили из училища и хотели направить в Таллин для продолжения службы на Балтийском флоте. Еле уговорил командование послать меня в Москву, в Военный институт иностранных языков, где тогда был военно-морской факультет. Но среди лета меня там никто не ждал. Зачислили в караульную роту: день стоишь на посту, день драишь гальюны.
Да и в случае успешной сдачи осенью вступительных экзаменов меня бы вряд ли приняли. Военный институт иностранных языков (ВИИЯ) тогда считался таким же престижным вузом, как нынче МГИМО. Туда поступали преимущественно дети генералов и маршалов или же мастера спорта.
Мне удалось заручиться благосклонностью приемной комиссии, потому что я сам письменно попросил зачислить меня на китайское отделение. В то время в ректорате лежало 17 заявлений со слезными просьбами первокурсников перевести их на любой другой язык. Китайская революция была на грани поражения, и изучать самую трудную в мире грамоту никому не хотелось. Мою добровольную просьбу использовали как бы для воспитательной работы. Вы, мол, дезертируете, а люди сами просятся.
Итак, я стал слушателем китайского отделения Военного института. А два года спустя, в 1949 году, была провозглашена Китайская Народная Республика, к власти пришло правительство Мао Цзэдуна. Таким образом, китайский язык вдруг стал приоритетным направлением в лингвистике. Вплоть до того, что моя курсовая работа "Советская литература в Китае" была опубликована в самом престижном тогда журнале "Новый мир".
В 1950 году в Москву приехала первая делегация из КНР. Меня назначили работать с ней переводчиком. После поездки в Ленинград и Горький в нашей программе было посещение газеты "Правда". Ее редактор Леонид Ильичев и глава китайской делегации Линь Боцюй оба были философами и изощрялись в остроумии. Шуток гостя я часто не понимал, а остроты хозяина не знал, как перевести. Но удачно импровизировал, так что в итоге беседы оба руководителя остались в восторге друг от друга и от моих языковых способностей. Ильичев сказал: "Вы хорошо владеете языком, а не пробовали сами писать о Китае?" Я рассказал о статье в "Новом мире". Ильичев попросил прислать ему этот номер. Так появилось решение Секретариата ЦК КПСС за подписью Маленкова, на основе которого был издан приказ министра обороны маршала Малиновского: "Откомандировать старшего лейтенанта Овчинникова в распоряжение главного редактора "Правды".
В то время газета выходила по графику в 3 часа ночи, а фактически же в 4-6 утра. Поэтому у каждого литературного сотрудника был отдельный кабинет, где кроме письменного стола стоял также диван. Это было очень кстати. Ведь мы были молоды, холосты, а над нами на шестом этаже размещалась "Комсомольская правда" с большим количеством комсомолок.
В самом начале моей работы в редакции меня, естественно, поставили дежурить на новый год. А со времен Марии Ильиничны Ульяновой в газете сложилась традиция - все участники работы над новогодним номером за полчаса до полуночи приходят в конференц-зал, чтобы вместе с главным редактором выпить по бокалу шампанского.
Эта официальная церемония служила хорошим прикрытием для тайных пирушек по кабинетам. Собрались и мы, международники, на третьем этаже. Да так увлеклись, что едва не опоздали в конференц-зал. Когда пришли туда, свободных мест уже не было. И какой-то юморист сказал мне: садись, рядом с главным редактором. Ведь это будет неофициальная встреча.
Когда Ильичев вошел в зал и увидел, что рядом с ним по правую руку сидит не его первый заместитель, а новобранец, он сразу все понял и, будучи человеком с юмором, сказал:
- Дорогие друзья, я решил, что в этом году праздничный тост буду произносить не я, а самый молодой сотрудник нашего коллектива. Товарищ Овчинников! Пожалуйста, скажите тост по-китайски и переведите.
Я встал с бокалом в руке, мгновенно протрезвел и начал говорить речь. По-китайски можно было говорить все что угодно. Но надо было экспромтом придумать перевод. Я сказал примерно следующее: минувший год ознаменовался созданием в газете Отдела стран народной демократии. Я предлагаю выпить за то, чтобы он год от года рос и постепенно поглотил собой Отдел капиталистических стран.
Ильичев приветственно кивнул - дескать, мол, выдержал экзамен. После этого мы продолжали праздновать на третьем этаже. В итоге я заснул на диване в своем кабинете, и меня уже на рассвете разбудила курьерша. Оказалось, что неожиданно пришло новогоднее приветствие Сталина японскому народу, из-за чего пришлось заново переверстывать первую полосу.
"Будешь теперь всю жизнь вспоминать эту Страну восходящего солнца!", - сказал мне выпускающий. И оказался прав - вскоре после семилетней работы в Китае я уехал на семилетнюю же работу в Японию.
Продолжая дежурить по отделу, я овладевал мастерством газетчика. Такова в то время была политика руководства "Правды". На работу брали не выпускников факультетов журналистики, а страноведов со знанием иностранных языков. Так попал в "Правду" специалист по Ближнему Востоку Евгений Примаков и специалист по Дальнему Востоку Всеволод Овчинников.
Главной обязанностью дежурного по нашему отделу была подготовка колонки на первую полосу: "В странах народной демократии". Она должна была быть разнообразной как географически, так и тематически. Причем старшие коллеги учили нас: когда пришел материал от нашего собственного корреспондента, нужно обязательно сравнить его текст с тем, что передал на эту тему ТАСС, и дополнить, если наш корреспондент упустил что-то важное.
На одном из моих дежурств от собкора "Правды" в Варшаве пришел материал о том, что руководитель Польской объединенной рабочей партии Болеслав Берут посетил место строительства Дворца культуры и науки в Варшаве. Когда я прочел аналогичную заметку тассовца, там говорилось, что Берут ознакомился с проектом Дворца и утвердил его. Мне показалось, что это важная фраза, поэтому я вырезал ее и вклеил в текст нашего корреспондента.
Читая на следующий день "Правду", советский посол в Варшаве возмутился тем, что там написано, и счел это политической ошибкой. Дескать, Дворец культуры и науки - дар Советского Союза Варшаве. И никто, включая первое лицо Польши, не вправе утверждать или не утверждать его проект.
Посол дал шифровку в Москву. Она попала прежде всего к Лаврентию Берия, который курировал строительство высотных зданий, включая и Дворец в Варшаве. Берия написал на телеграмме посла: "Разобраться и наказать!"
После такой резолюции от меня могло остаться мокрое место. Но, к счастью, все обошлось. Главному редактору "Правды" поставили на вид. Редактору Отдела стран народной демократии объявили выговор. А меня на три недели отстранили от дежурств, что оказалось очень кстати. Дело в том, что как раз в 1952 году я женился, но неделями не говорил с женой, ибо приходил домой в четыре-шесть ночи, а жена уходила на работу в 8 утра.
В 1953 году из Китая вернулся писатель Константин Симонов. Он привез новый очерк и рассказывал о своей поездке на редколлегии "Правды". А после выступления передал руководству редакции какие-то глиняные комочки, подаренные ему китайским маршалом Лю Бочэном. Симонов сказал, что так и не знает, что это такое.
Редактор "Правды" Ильичев сказал: "Так у нас же есть этот лейтенант, как его, Овчинников. Позовите-ка его сюда". Войдя в зал заседаний, я понял, что это ферментированные яйца, обмазанные глиной, которые хранят до шести месяцев.
- Товарищ Овчинников, вы знаете, что это такое? - спросил Ильичев.
- Конечно, знаю, - ответил я. - Это так называемые "тухлые яйца" - излюбленная китайцами закуска.
- А вы можете съесть такое яйцо?
- Разумеется, могу, - ответил я.
Ударил яйцом о стол, глина осыпалась, треснула коричневая кожура, обнажился зеленый белок и черный желток, разнесся запах застоявшейся мочи. Собрав волю в кулак, я запихал яйцо в рот и проглотил его. Ильичев тут же нажал кнопку, вызвал заведующего отделом кадров и сказал ему: "Готовьте для Овчинникова загранпаспорт. Он готов ехать на постоянную работу в Китай..."
Так я стал самым молодым зарубежным корреспондентом не только в "Правде", но и вообще в советских средствах массовой информации. Уехал за рубеж в 27 лет, тогда как обычно в такую командировку посылали людей с уже сложившейся репутацией, как правило, сорокалетних.
Продолжение следует