Центральный архив ФСБ является ведомственным, и, согласно законодательству, документы в нем находятся на депозитарном, т.е. временном хранении и по истечении определенных сроков должны передаваться в государственные архивы. Но специфика ведомства такова, что "временно" здесь нередко является синонимом "вечно". И хотя в начале девяностых сюда с Лубянки переехали рукописи Мандельштама, Пастернака, Мейерхольда, данное событие символично и неординарно.
Включение уникальных рукописей в уже существующий в РГАЛИ фонд Василия Гроссмана (состоящий в основном из материалов, переданных сюда родственниками писателя), вполне логично и с литературоведческой, и с исторической точек зрения. РГАЛИ получил именно оригиналы, а не оцифрованные копии, как это делается обычно. Не впадая в "нематериалистическую" риторику, заметим: профессиональный исследователь знает - у подлинников особая аура, которую никакой оцифровкой не передать.
Переданные в РГАЛИ материалы не были "рассекречены", как это сообщили некоторые СМИ, - изъятая у писателя "Жизнь и судьба" де-юре не засекречивалась никогда, что, увы, не сделало ее в советское время хоть сколько-нибудь доступной. Немногими "допущенными" читателями в течение десятилетий стали лишь интеллектуалы из госбезопасности. В постсоветское время доступ к конфискованному наследию писателя был открыт, тем более что сам текст "Жизни и судьбы" опубликовали на излете эпохи "исторического материализма". Но книга, пусть и многократно опубликованная, не свободна, пока авторский оригинал рукописи пребывает в "заключении".
То, что произошло с романом в 1961 году, на чекистском языке даже не называлось конфискацией - всего лишь "выемкой". Ведомство действовало по заказу государства - сигнал, конечно, поступил из ЦК. После тщательного обыска забрали не только машинописные экземпляры, но и первоначальную рукопись, и черновики не вошедших в окончательный вариант глав, части, исключенные по совету друзей как заведомо "политически не проходные", и все подготовительные материалы, эскизы, наброски. (Затем та же судьба постигла машинописные экземпляры, отданные автором в журналы "Знамя" и "Новый мир". Все это и осело в архиве госбезопасности). Именно "выемка" этих рукописных материалов убивала писателя более всего. По памяти их восстановить было невозможно, и копий, разумеется, не существовало. "Я никогда не видел, чтобы Гроссман был так подавлен, как после ареста романа", - вспоминал близкий друг писателя поэт Семен Липкин. (У Липкина дома остался один машинописный экземпляр текста "Жизни и судьбы", который несколько лет спустя, уже после смерти Гроссмана был переправлен за границу и опубликован там. С него же делалась и публикация в России, сначала с купюрами, потом целиком.). Недолгая оттепель закончилась трескучими морозами.
Сам Гроссман, обращаясь к первому секретарю ЦК КПСС Никите Хрущеву, назвал случившееся катастрофой. Но каяться не стал: "Я хочу честно поделиться с Вами моими мыслями. Прежде всего должен сказать следующее: я не пришел к выводу, что в моей книге есть неправда. Я писал в своей книге то, что считал и продолжаю считать правдой, писал лишь то, что продумал, прочувствовал, перестрадал... Я начал писать книгу до XX съезда партии, еще при жизни Сталина. В эту пору, казалось, не было ни тени надежды на публикацию книги. И все же я писал ее... Ваш доклад на XX съезде придал мне уверенности... Дело в праве писать правду, выстраданную и вызревшую на протяжении долгих лет жизни". Этого права в СССР не было ни у кого, и Гроссман это прекрасно осознавал. И все-таки настаивал, взывая к Системе, как казалось несколько оттаявшей, и вдруг вновь залютовавшей. Он писал главе государства, не страшась обвинительной интонации и тем самым обрекая себя и свое детище на приговор: "Методы, которыми все происшедшее с моей книгой хотят оставить в тайне, не есть методы борьбы с неправдой, с клеветой. Так с ложью не борются. Так борются против правды... Нет смысла в моей физической свободе, когда книга, которой я отдал свою жизнь, находится в тюрьме. Я прошу свободы моей книге".
Воля писателя выполнена полвека спустя. Воистину, лучше поздно, чем никогда. Передача в РГАЛИ рукописей одного из главных художественных произведений двадцатого века, возможно, даст толчок к действительно полному изданию "Жизни и судьбы" - с оставшимися лишь в черновиках фрагментами, исключенными автором из-за недопустимой тогда политической остроты. Или как минимум - серьезному научному изданию, с комментариями и соответствующим научным аппаратом.
Полвека спустя состоялся акт реабилитации рукописи, свершилось признание правды. Той самой, о которой писал Василий Гроссман и в "Жизни и судьбе", и в письме Хрущеву. Главный смысл произошедшего - именно в этом.