В этом тексте, как в каждом ее слове и поступке - не завоеванное никем пространство свободы мысли. Ничуть не изменившееся с того дня, когда вместе с семью своими товарищами она вышла на Красную площадь, протестуя против советских танков в Праге.
Сегодня мы публикуем фрагменты ее доклада, последней рукописи Натальи Горбаневской.
Два года назад, подводя итоги Милошевского конкурса русских переводчиков, я писала: "Вручение премий лауреатам Милошевского конкурса стало для меня увенчанием "моего" года Милоша..." - прибавив: "... увенчанием не совсем полным".
Действительно, толстый том "Мой Милош" (М.: Новое издательство, 2012), ставший для меня окончательным "увенчанием", вышел в свет... только в феврале 2012 года, когда Год Милоша остался позади. Однако мы, здесь собравшиеся, прекрасно понимаем, что интерес к Милошу, работа над Милошем просто не могут ограничиться рамками одного мемориального года. И что у каждого из нас они, так или иначе, продолжаются и будут продолжаться. Отчасти в форме возврата к этому знаменательному году, большей же частью в настоящем смысле выражения "продолжение следует"...
В статье 1988 года Чеслав Милош писал:
"Польский язык не слишком хорошо себя чувствует в метрическом корсете, что связано с его постоянным ударением, поэтому переворот в версификации, совершившийся еще в межвоенное двадцатилетие, можно сказать, отвечал его природе. Да и рифмы (не будем говорить о поэтах с исключительной изобретательностью в этом отношении, таких как Станислав Баранчак) часто производят в нем впечатление монотонности или сигнализируют, что поэт занимается стилизацией под стихи иной эпохи".
И вот на фоне этого не только совершившегося, но практически к настоящему времени и завершившегося переворота появляются - как вызов и поэтам-современникам, и самому себе - "дразнилки" из посмертной книги Милоша. Например, из стихотворения "Старый человек смотрит телевизор":
...Каждый для отводу глаз
строит рожи ртом и носом,
чтоб не догадались, что
горький плач в себе мы носим.
Ваши штучки и не ваши,
а притворны,
а хотелось бы вам стенку
головой пробить прискорбной...
Или позволю себе привести целиком стихотворение "В честь ксендза Баки":
Ну и мухи, Ну и мухи,
Пляшут точно молодухи,
В наши пляски влезли,
Как любезная с любезным
На краешке бездны.
Бездна - что безногий,
Бездна - без хвоста,
Лежит у дороги,
Перевернута.
Эй, мушки-дамы,
Мушки-господа,
Вашей думы, вашей драмы
Не узнает умный самый,
Веселитесь завсегда.
На дерьме коровьем
Или на повидле
Исполняйте фигли-мигли,
Исполняйте фигли.
А бездна не ест, не пьет,
Молока не дает.
Что же делает? Ждет.
Замечу - да и вы, наверное, заметили, - что эта "поэтика хулиганства", эти "дразнилки", эти "заскоки" отнюдь не мешают ни метафизике, ни теме, если так ее назвать, горя и беды - очень сильной в книге "Последние стихотворения".
Когда я говорю, что, возможно, Милош некоторые стихи при жизни умышленно не печатал, я, пожалуй, ориентируюсь на его строки из стихотворения "Без dajmonion a":
Помутненный я и несчастный человек.
Совсем другим я останусь в своих стихах.
Но и "горький плач в себе мы носим", и эта "бездна", которая "Что же делает? Ждет", и "пустота" - "в голове" и "кругом", и "смрад врожденный" из стихотворения "Учитель математики", и стихотворение "Поздняя старость" (две строфы, и обе по-своему жуткие) - всё позволяет нам видеть, что в стихах остался и тот "помутненный и несчастный человек", которым в последние годы жизни был или, по крайней мере, считал себя Чеслав Милош.
Да, конечно, остался - в той же посмертной книге - и "совсем другой". Но он больше похож на известного нам раньше. А тут он, хулиганствуя, эпатируя, поразительным образом раскрывается с малоизвестной нам стороны - горя, беды, слабости. Как будто весь расстегивается перед смертью. И удивительно, что, для того чтобы особенно, нараспашку расстегнуться, ему в ряде стихотворений понадобилась метрика, иногда умышленно хромающая, и рифмовка, иногда - тоже думаю, умышленно - слабая, неточная. Метрика и рифмовка - то, что, на его взгляд, не отвечало природе польского языка и польской версификации.
Вышеприведенная цитата о "природе языка" взята из предисловия Милоша к вышедшей в 1988 году в Париже книге стихотворений Иосифа Бродского в польских переводах. Предисловие в моем переводе только что напечатано в 11-м номере "Новой Польши". Это не первый и, надеюсь, не последний мой перевод из Милоша после выхода "Моего Милоша".
Я намеренно выдернула цитату из контекста - пришло время вернуть ее в контекст:
"Польский читатель, наверное, несколько удивляется, что международное признание выпало поэту, использующему традиционный стих, с рифмами и разделением на строфы, то есть не только не "авангардному", но еще и чрезвычайно трудному для перевода на иностранные языки. Изысканность Бродского в рифмовке, почти ужасающая, как бы игра в воздвижение себе препятствий, чтобы затем их преодолевать, составляла существенную черту этой поэзии-игры. В то же время ошибочно было бы называть его старомодным поэтом. На мой взгляд, следует принять во внимание два фактора. Польский язык не слишком хорошо себя чувствует в метрическом корсете, что связано с его постоянным ударением, поэтому переворот в версификации, совершившийся еще в межвоенное двадцатилетие, можно сказать, отвечал его природе. Да и рифмы (не будем говорить о поэтах с исключительной изобретательностью в этом отношении, таких как Станислав Баранчак) часто производят в нем впечатление монотонности или сигнализируют, что поэт занимается стилизацией под стихи иной эпохи. Зато русский язык с изменчивым и притом сильным, по преимуществу ямбическим ударением, кажется, по своей природе стремится к метрическому стихосложению. Выдающиеся русские модернисты не писали "свободным стихом" - наоборот, избыток зачастую смелых метафор они затягивали в корсет строфы".
Как мы видим, если "польский читатель удивляется", то Милош отнюдь не удавлен и хорошо объясняет удивленному читателю разницу между польским и русским стихосложением. Однако чтобы объяснить, почему же Бродский нашел международное признание, мало сказать об изысканности его рифмовки (тем более что в переводах эта изысканность чаще всего пропадает). Милош идет дальше. Начав свое предисловие словами: "Обычно мы уделяем слишком мало внимания тому, с каким трудом доходит до нас голос поэта в конце XX ве-ка", - Милош переходит к описанию реального, конкретного голоса Бродского, читающего свои стихи:
"Это поразительная мелопея, пение-плач, которое бежит через рифмы, расплавляя их в почти постоянных анжамбеманах, чтобы в начале каждой следующей строфы энергично взвиться и повторять тот же ритмический образец в несколько иной тональности. Слушатели не могут устоять перед мыслью о той нематериальной стране, без времени и пространства, в которой живут сочинения Гайдна или Моцарта, узнаваемые по нескольким тактам на фоне шума радиостанций. В поэзии Бродского есть похожая черта, позволяющая ей сопротивляться избытку фоновых слов, как бы мы эту черту ни назвали: аскезой, дисциплиной или еще как-нибудь".
Сделаем первую замету: из слушанья живого голоса Бродского Милош извлекает присущую его поэзии аскезу, или дисциплину ("или еще как-нибудь"). Не удивительно, что следующим определением свойств поэзии Бродского назван классицизм:
"Архитектура Петербурга как бы конденсирует один период истории Европы, и под пером Бродского является слово "классицизм". Хотя его трудно применить к поэзии нового времени, это слово полезно, указывая на привязанность к пропорции и мере. По существу Бродский, хорошо знакомый с переворотами в искусстве нашего столетия, весьма выборочен в пользовании свободой, предоставленной этим искусством".
Следующее, что отмечает в поэзии Бродского Милош, - его специфическое отношение к политике (которое, замечу, не остается без связи с вышеотмеченным "классицизмом"):
"Поэзия его - личная и философская, затрагивающая политику, только если там найдется тема, согласующаяся с его постоянным размышлением о человеке. Мы находим в ней сознательное стремление к очищению языка от официальной болтовни, направленной на то, чтобы заслонять правду. Если в ней появляются вопросы государства, то они показаны как часть печального и гротескного опыта человечества, с частыми отсылками к истории Греции, Персии, Китая, Рима. Вместо новой лексики возвращаются испытанные, недвусмысленные слова: империя, тиран, раб".
И о том же по-другому, ближе к концу предисловия:
"Несмотря на некоторое число стихотворений, продиктованных нравственным сопротивлением, например о военном положении в Польше и о вторжении в Афганистан, Бродский, как я уже сказал, не занимается политикой и вполне оправдывает надежды Александра Вата, который считал, что лучший путь для русских писателей - "оторваться от противника". Тем самым, рассуждал он, они укрепят зону существующего, вместо того чтобы позволить идеологам затянуть себя в их зону небытия".
А еще Милош пишет о Бродском - коротко изложив польскому читателю его биографию - то, что мне кажется особенно важным для моих сегодняшних размышлений над его, Милоша, посмертной книгой:
"Важной чертой его характера - важной для его творческого пути - я считаю дерзость, ту самую, которая повелела ему, пятнадцатилетнему, выйти из класса и больше никогда в школу не возвращаться".
Милош, правда, называет эту дерзость только чертой характера Бродского - правда, важной для его творческого пути. Однако отсюда один шаг, полшага до осознания дерзости как составляющей в поэзии и поэтике Бродского. Он всегда дерзал - с риском растерять былых почитателей, поклонников "раннего Бродского", с риском породить новых эпигонов, перенимающих его поэтические ужимки, но не проникающих в ту глубину, окунувшись в которую они могли бы вынырнуть самими собой.
Если кому-то не нравится мое определение поэтики посмертной книги Милоша как "поэтики хулиганства", охотно заменю его на "поэтика дерзости".
Наталья Горбаневская