Умер Марлен Мартынович Хуциев. Когда думаешь о том, что ушло вместе с ним, леденеет душа. Это ведь он в свое время вдохнул жизнь в наш кинематограф, безнадежно омертвевший от пропагандистских клише сталинской эпохи. Принес с собой свет, который сопровождал нас многие десятилетия.
Уже "Весна на Заречной улице", которую он снял в Одессе в содружестве с коллегой Феликсом Миронером, пьянила дыханием неведомых тогдашним кинозрителям ветров. Но настоящий очистительный шторм случился в "Заставе Ильича" - фильме, открывшем новую эпоху в киноистории и по значению для нашего искусства сопоставимом с "Восемью с половиной" Феллини. Перед ошеломленной публикой предстал образец принципиально иного художественного мышления - свободного, открытого, честного перед временем и собою, смело идущего навстречу сложнейшим вопросам бытия без оглядок на официально утвержденную идеологию. В этой открытости даже чудился определенный наив: так ребенок с его еще не замутненным предрассудками сознанием может озадачить нас простейшей в своей мудрости истиной - только высказать ее раньше никто не решался. Вот и "Застава Ильича" словно опрокинула на запыленное, затянутое паутиной окно ушат воды - и вдруг заново открылись нам московские улицы, и толпы на них, и распахнулось высокое привольное небо, и пахнуло непривычной свободой. Кинозалы заполнились голосами реальных улиц, обрывками радиопередач, разноязыких песен и стихов. Эта Москва была как море - в ней протекали живительные Гольфстримы мировых культур, на проспектах звучали мелодии Шуберта, Альбениса, Окуджавы, "Тбилисо", лирика Пушкина и Маяковского...
Первомай у Хуциева, как гигантский семейный праздник, он был снят и документально, и поэтично сразу - никто больше так не умел. И зрители, выходя после фильма на те же московские улицы, видели и их, и себя новыми глазами. Вот таким было это кино, таким был эффект его появления.
Хуциев был мастером непревзойденно тонкой душевной организации. Он воспринимал мир, как растение кислород - всей кожей, и в своем кино умел передать легчайшие вибрации человеческого духа, для простых смертных неуловимые, и потому воспринимавшиеся с экрана как откровение. Эти вибрации выписывались в его фильмах тонким пером сейсмографа - такой светописью в нашем кино никто не владел, да, пожалуй, не владеет и теперь. Хотя те немногие фильмы, которые снял Хуциев, оказали на ход нашего кино огромное влияние, стали школой правды на ее новых, еще не открытых нашим искусством уровнях. И снова о Феллини - другой гениально одаренной, ключевой фигуре мирового кино: итальянский мастер ведь не случайно почувствовал в Хуциеве родственную душу и собрата по художественным открытиям, и, приехав в Москву впервые, хотел встретиться именно с ним.
Хуциев одним из первых научился уподоблять кинокамеру локатору, приспособленному улавливать не видимые глазу материи - состояния души и отдельного персонажа и целого общества. В фильмах не только пульсировала кровь его времени, но и само время протекало полноводной и нескончаемой рекой, объединяя годы и эпохи, - Хуциева всегда волновала тема связи поколений, преемственности и противоречий между отцами и детьми. "Застава Ильича" начиналась мерным шагом красноармейского патруля откуда-то из 20-х годов, а заканчивалась эпизодом встречи 23-летнего современного героя с его 20-летним отцом, погибшим на фронтах Великой Отечественной. Этот эпизод стал предметом партийного разбирательства: Хрущев в очередной раз потрясал в гневе кулаками - генсека всерьез пугал этот свободный полет мысли, способной ставить перед человеком и обществом вопросы, лежащие за пределами ясных партийных установлений и лозунгов. Генсек был загнан фильмом в тупик и ярился. Уже через несколько лет фильм, который упрекали в запутанности и неясности идей, смотрелся прозрачно ясным, и миллионы людей были благодарны ему за прозрение.
Важнейшее качество Хуциева как художника и человека - высокий градус любви. Не той, о которой талдычат сериалы, опошляя ее и принижая. Это была абсолютно искренняя любовь к человеку и вера в его лучшие качества. Любовь к своему городу, к своей стране с ее неказистым бытом, к ее коммуналкам, трамваям, гитарам. Любовь пронизывала каждый кадр и его освещала. Любовь и была главной идеей Хуциева - он до конца своих дней оставался убежденным противником искусства, пробуждающего темные стороны человеческих душ, оппонентом коллег, утверждавших естественную порочность людской природы. Он так и остался идеальным "шестидесятником" - романтиком, певцом Политехнического с его голосами Евтушенко, Рождественского и Ахмадулиной, сегодня звучащими словно уже из других миров. Певцом интеллигенции, занимавшей у друзей пятерку, чтобы пойти в театр. Певцом "оттепели", сохранившей в его фильмах свой аромат - неповторимый и горький аромат надежд, которым не суждено было сбыться.
Знаменитый эпизод в Политехническом останавливал фильм на целых полчаса: документально снятый фрагмент поэтического вечера - поэзия казалась важнее, чем сама жизнь. Этот порыв полыхнул тогда очень мощно, наэлектризовав целую страну, а потом угас, но этот эпизод фильма Хуциева остался историческим свидетельством того, что некогда люди были живы. "Застава Ильича" и ее продолжение - "Июльский дождь" - ведь они не о конкретном сюжете с конкретными героями. Это кино о целой стране и эпохе, которых больше нет. Кость мамонта, но - живее всех живых. Послание нам из советской Атлантиды.
И это, если хотите, идеал патриотического кино. Где есть единая точка отсчета - не спущенная откуда-то сверху, а выношенная генетической памятью и горячим сердцем: герои Великой войны. В фильмах Хуциева она - как камертон, явление, не терпящее ни спекуляций, ни цинизма. Где безусловно все: и дружба и предательство, и мужество и трусость, и смерть, и чудо выживания в аду. В финале "Июльского дождя" на 9 мая собрались фронтовики. Кто-то еще обнимает однополчан, а вот эта женщина, тихо сидящая на приступочке, не дождалась уже никого. В финальных кадрах - молодые лица. Молчаливо ждут чего-то. Возможно, того ответа на вопрос "Как жить?", которого не дождался герой "Заставы".
Худой до прозрачности, Хуциев словно бы светился изнутри - это подтвердят все, кто его знал. Он излучал какую-то первозданную мудрость. Она оберегала его от крайностей, от радикализма - в нем были надежность и достоинство. Он искренне считал, что в художнике должны работать внутренние тормоза, должны быть границы, за которые нельзя переходить. Он видел явления в их объеме, в богатстве полутонов, а черно-белого подхода не терпел, и с ним всегда спорил. Поэтому, один из объектов самых суровых разносов при Советах, он никогда не позволял себе отрекаться от этой огромной эпохи в жизни страны, от ее культуры, ее гениев и ее лучших принципов, пусть так и оставшихся благими декларациями, но исправно служивших поколениям нравственными маяками и делавших людей лучше.
Он был безусловным нравственным авторитетом для коллег. Они единодушно избрали его председателем Союза кинематографистов - это был раскол в некогда дружном, сильном и творчески плодотворном союзе. Новая эра, однако, не состоялась: победили интриги. Замечательный педагог, Хуциев был вынужден уйти и из ВГИКа, где преподавал. Возможно, все это сказалось и на судьбе его последнего фильма "Невечерняя", над которым мастер работал бесконечно долго, и который мы уже не увидим. На одной из встреч в нашей редакции Хуциев показал нам два больших черновых фрагмента из незаконченной картины.
Она была о Льве Толстом и Антоне Чехове. Предполагался фильм в двух частях: действие первой происходило в Москве, где Толстой навещает больного Чехова в клинике профессора Остроумова. Во второй части, уже в Крыму, Чехов наносит ответный визит заболевшему Толстому. Как иронично объяснял нам Хуциев, - "фильм говорящих голов".
Правда, это головы Толстого и Чехова, и уже потому, продолжал Хуциев, это совсем не камерная история. Она такой предполагалась уже в пьесе, с которой начинался замысел. Фильм должен был органично включать и хроникальные кадры, запечатлевшие двух гениев русской литературы. Было отснято довольно много материала, но финансирование надолго прекращалось, денег на экспедиции и съемки не было, менялись продюсеры, возбуждались и таяли надежды. Теперь они угасли окончательно.
В финале "Невечерней" должна была возникнуть сцена с всходами, которые проросли из найденных в старинной амфоре зерен. Горький принес эти античные зерна Толстому, тот их посеял - и они ожили, хотя, возможно, из этих зерен сам Платон булки ел! Вот это и есть бессмертие, - улыбнулся нам Марлен Хуциев на прощание.