Белый на красном

"Гений" и "закатолог", "беляк" и "юродивый" - драмы эпохи переплелись в судьбе Андрея Белого, удивительного поэта Серебряного века

"Да, я - огонь! - прокричал он однажды. - И первое слово, что я произнес, было "огонь".

Так это или не так - нам, разумеется, неведомо. Но свидетели пишут: дома он, уже с лысиной в полголовы, "коллекционировал", представьте, горелые спички. Нравилось ему, как спички извивались, сгорая. Звал их "сожженными".

Он и про себя перед смертью скажет - "сожженный талант".

"Миллион вольт электричества"

Огонь - это жар нестерпимый. И - смерть, если близко. Так вот он еще в детстве чуть не умер от огня. Поставил однажды друг на друга четыре стула и забрался на них с горящей лампой в руках, которую, к ужасу няньки, водрузил на голову. Лампу керосиновую, которая, упади, в миг превратила бы ребенка в факел.

А перед смертью вдруг предсказал: поэты в будущем станут "высвобождать творческие энергии" человечества и сами будут "искрой к взрыву этих энергий".

Такой искрой он, кажется, и сумеет стать.

Сумасшедший? Да! Так его даже мать называла. Великий Тимирязев, университетский педагог, сам, без приглашения, в свои 64 года пошел на лекцию 20-летнего Белого в Политехнический, дабы послушать: что же он там "несет" про некий "космизм".

Хотя, по словам Ходасевича, поэта, голова Белого была всего лишь заряжена "миллионами вольт электричества".

То еще сравнение, да? Дескать, слушай, но не подходи - убьет!..

Боря Бугаев с мамой. На обороте автограф Андрея Белого: "84 или 85. 4-5 лет". Фотография Г.В. Трунова.

"Закатолог"

По Арбату катилось колесо. Не колесо - золотой обруч. Обруч катил золотой палочкой золотой мальчик: льняные локоны, чулки, штиблеты с солнечными пряжками. Не мальчик - чудо!

Мальчика звали Боря Бугаев. Имя "Андрей Белый" ему придумают как раз на Арбате, в доме 55, где он родился. Отец - ученый-математик Николай Бугаев, мать - широко известная в Москве красавица Александра Егорова, Звездочка, как звали ее. Квартира профессора, которого могли понять в мире разве что десяток других математиков, была знаменита. Толстой, Тургенев, Чайковский, кто только не бывал здесь. Но когда уходили гости, в квартире начиналась "тихая война". Отец, некрасивый, вечно в протертом халатике, и мать-прелестница, которую, говорят, настолько обуревали "земные" желания, что и Борю-то она родила не от мужа - от некоего адвоката Танеева, начинали вечную битву за сына.

"Что есть нумерация?" - строго спрашивал пятилетнего сына отец. А сын и хотел, и мог знать это, но - не смел. Ибо мать, не желая иметь в семье второго математика, грозила: "Если выучишь эту нумерацию, помни: не сын мне". Стоит ли удивляться, что он все чаще в теплые вечера выносил на балкон столик, зажигал свечу ("устраивал кабинетик") и ночи напролет, под грохот запоздалой конки, под стук каблучков первых прохожих, писал стихи.

Отсюда, кстати, в них вечные закаты - их было так много, что сам Вяч. Иванов, авторитет, мэтр в поэзии, назовет его "закатологом".

Москва, Арбат, 55. Здесь прошло детство поэта.

"Князь Мышкин"

Его манила высота. Балкон, небо, закаты. Ребенком в темной комнате забирался на подоконник и с этой "высоты" наблюдал "ход событий". Позже, уже взрослым, оказавшись в Египте, ночь провел на вершине пирамиды Хеопса ("сам себя обволок Зодиаком") и написал - это стало "главным ощущением жизни". А в университете он, студент-естественник, любил с друзьями выбираться на плоскую крышу химической лаборатории.

Я нашел эту крышу в узких кварталах московского университета на Моховой. Внизу был кабинет знаменитого уже ученого Зелинского, а на крыше образовался форменный клуб - "Кружок плоской крыши". Здесь юные химики, которые звали себя пиротехниками, часами гоняли чаи с калачами, спорили о Дарвине, Ламарке, модном Ибсене, веселились в "дурашных" забавах. Белый не без гордости пишет, как ходил над бездной со стаканом чая на голове, как прыгал на одной ножке по перилам, как лазал по вертикальной стене. Хвастал: никто не может обогнать его в беге, скачках, плавании.

Но когда однажды, сунув нос в вытяжной шкаф, нечаянно глотнул цианида, то, струхнув, кинулся к лаборанту: "Я не умру?.."

Странный был человек. В университете его звали то "князем Мышкиным", а то - "идиотом". Зайцев, писатель, вспоминал, что когда кто-то дал Белому пощечину, тот, в духе Алеши Карамазова, тут же подставил вторую щеку! А когда затевал свои водопадные монологи, то слушатели от напряга шлепались порой в обморок. Хотя труднее, думаю, было понять не речи - поступки его. Брюсов, поговорив с ним впервые, запишет: "Это едва ли не интереснейший человек в России. Зрелость и дряхлость ума при странной молодости..." То хитро избегает дуэли, а то в 1905-м становится связным между бунтующими студентами университета и внешним миром. И даже не прячет от друзей и женщины, в которую был влюблен, отцовский "бульдог" за пазухой.

В. Серов. Портрет Маргариты Морозовой. 1901 год.

"Ваш рыцарь"

Маргарита - так звали эту женщину. Они "встретились глазами" на симфоническом концерте. Четыре года следил за ней, тайно провожал экипаж "дамы с султаном", в лицо знал каждого кучера ее. Она была на семь лет старше, была женой фабриканта и мецената Морозова, друзьями ее были Шаляпин, Рахманинов, Скрябин, Бердяев. А Белый познакомится с ней уже автором книги, в которой "выведет" Маргариту под именем Надежды Зариной.

Пошлет ей письмо и подпишется - "Ваш рыцарь".

Она тоже жила на углу, но в собственном дворце на Смоленском. Держала салон, где скоро он будет читать стихи или, внимая ей, кутавшейся в белую тальму, удивленно открывать рот и почти беззвучно поддакивать: "да, да, да, да". Любовь останется чистой платоникой; он скорее себя любил в этой любви и, может, потому, рисуясь, пришел сюда в дни смуты 1905 года.

"С раннего утра я пропадал, обегая квартиры, митинги, - вспоминал, - а поздней ночью нахлобучивал на лоб старую отцовскую шапку, сжимая рукою в кармане отцовский "бульдог"... Я думал, что вооружен до зубов, но впоследствии выяснилось: дуло "бульдога" было залеплено дрянью; выстрели я - он бы тявкнул в лицо..." Агитировал рабочих завода "Дукат", собирал "с шапкой" деньги для бастующих, с друзьями-химиками, которые-таки оказались пиротехниками и спешно лепили динамит и бомбы для восставших, готовился лить с крыши той лаборатории кислоту на головы черносотенцев.

Но в один из дней завернул и на Смоленский. "Кругом гремели выстрелы, - вспоминала Морозова. - Вдруг приходит швейцар и говорит, что Бугаев просит меня в переднюю. Я вышла и увидела его в пальто с поднятым воротником и надвинутой на глаза высокой барашковой шапкой, из-за пазухи пальто был виден револьвер. Он зашел узнать, как мы, благополучны ли?.."

Вообще, если хотите понять Белого, то вот вам история его дуэли с неким Тищенко. 27 января 1909 г. газеты сообщили, что накануне в Литературном кружке беллетрист Тищенко обвинил поэта Белого в беспринципности, на что последний крикнул ему: "Вы подлец. Я оскорбляю вас действием..."

Все - правда!

Был такой писатель Тищенко, невидный, невзрачный, но известный тем, что сам Лев Толстой незадолго до смерти объявил его первым прозаиком. Был и скандал, была и виртуальная "пощечина". Тот же Зайцев помнил, что Белого в полуобмороке увел со сцены Бердяев. Все это означало дуэль, как иначе. Но когда утром Зайцев явился к Белому, тот, который так и не лег в ту ночь, почти стонал: "Это не Тищенко, - кричал. - Это личина, маска. Я не хотел его оскорбить. Он даже симпатичный... Враги воспользовались Тищенкой. Карманный человек, милый карлик, я даже люблю Тищенку..."

Словом, заканчивает Зайцев, окажись тут Тищенко, Белый кинулся бы его целовать, а не стреляться. Таким был с друзьями, с поэтами, с любимыми женщинами. И не отсюда ли иные горькие обиды его: настоящие, мнимые, придуманные им и даже приснившиеся вдруг под утро?..

"Давно поломанная вещь"

"Для меня любовь всегда... трагедия", - скажет поэтессе Одоевцевой в 1921-м. А Берберовой пожалуется: "Запомните: у Белого не было ни одной женщины, достойной его. Он получал от всех одни пощечины".

Думаете, был донжуан? Отнюдь. Был "не от мира сего". Оттого и жаль его: беспомощного, неуживчивого, ранимого. Ну какая женщина стала бы жить с человеком, который в 30 лет держит войско оловянных солдатиков и играет в них? Кто, разговаривая с вами на высокие темы, мог сесть вдруг на корточки и, глядя снизу вверх, как ни в чем ни бывало продолжить беседу? Наконец, кого в газетах обзывают "бешеным скандалистом" и кто скоро напишет про себя: "Давно поломанная вещь, давно пора меня в починку..."

Да, от женщин получал "одни пощечины". Фигуральные, конечно. Но и сам их раздал довольно. Он умело кружил головы, пишет Ходасевич, но при этом заставлял девиц штудировать Канта. Говорил: "Она мне цветочек, а я ей: сударыня, если вы так интересуетесь символизмом, то посидите-ка сперва над "Критикой чистого разума".

Что говорить, Мариэтта Шагинян, автор книг о Марксе и Ленине, а тогда - юная курсистка, так влюбилась в него, что сначала посылала ландыши, а потом, вооружившись на всякий случай палкой, ночи напролет, в мороз и метель, просиживала у его подъезда на каменной тумбе. "Как дворник", - возмущался Белый. Хотя сам, если честно, не без удовольствия писал ей длиннейшие философские письма, за которые она готова была навсегда замерзнуть.

Любовь Менделеева (1881-1939).

Влюбился в Любу Менделееву, жену Блока, - никакой постели, но при этом годы любовной "мороки", попытка самоубийства, наконец, два вызова на дуэль с Блоком, недавним другом...

Белый помнил, как в питерских меблирашках десять дней ждал решения Любы и как она позвала его запиской, чтобы "уничтожить". "Я не оправдывался. Не защищался, - рассказывал. - И оскорбленный, раздавленный - о, как она меня презирала! - я побежал топиться - броситься в Неву. Но - насмешка рока - там баржи, гнусные живорыбные садки. И все кругом рыбой провоняло. Даже утопиться нельзя. Прилично утопиться..."

Не смейся, читатель, жалобы его только звучат комично. Он ведь даже ногу перекинул через парапет, даже письмо прощальное написал матери. А наутро получил новую записку от Любы: не писать и не видеться целый год. "Так все и кончилось. Для нее... Но не для меня".

Эх, эх, лучше бы не знать, чем заканчиваются великие романы, оставляющие дивные стихи... "Она оказалась картонной куклой, - рассказывал Белый о Любе через два десятилетия. - С кукольной душой. Нет, и кукольной души не было... Пустота..." Он встретит ее в 21-м: "несет кошелку с картошкой, ступает тяжело пудовыми ногами. И что-то в ней грубое, мужское появилось. Я распластался на стене, пропуская ее. Она взглянула незрячим взглядом. И прошла. Не узнала..."

Так кончилась "любовь" для него.

А она, "Прекрасная Дама"? А она за четыре года до смерти его, услышав рассказ о нем, лишь равнодушно спросит: "Он все такой же, сумасшедший?.."

К жизни его вернет Ася Тургенева, девочка с точеным профилем, с боттичеллиевской головкой.

С Асей Тургеневой в Дорнахе (Швейцария). 1915 год.

"На распятие!"

Вообще-то ее звали Аней, Асей величали в честь двоюродного деда ее, великого Тургенева. Была, говорят, похожа на него, хотя в жилах ее текла кровь и анархиста Бакунина, и даже потомков самого Петра. "Тучка золотая", - звали Асю в Москве. Белый увидел ее, когда Асе было 15, причем, когда начал при ней читать свой поэтический бред, вернее, петь его: "Несется за местностью местность - летит: и летит - и летит", Ася, выросшая на Пушкине, спрятавшись за спину матери, будет помирать от смеха над его "поэзией".

А через четыре года сама позвонит ему: "Вы согласились бы мне позировать для рисунка?.."

Сошлись на разочаровании в идеях, людях, на отрицании, на "нет" всему и вся, не зная еще, что из "нет" ничто и не родится. Оба были в ссоре с матерями, обоим грозила бездомность, только она была дитя со взрослой душой, а он - взрослым дитятей. И оба были с "сумасшедшинкой".

Увы, счастье молодоженов почти сразу начнет ломать быт: ни денег, ни жилья. "Жить в комнатке, пространство которой 4 шага, где 2 постели 2 стола, вещи, одежда, книги" - невыносимо, жаловался Белый. Спасали смех, шарады, танцы молодежи - друзей сестер Тургеневых. Гиппиус, видевшая его в тот год, говорила, что хоть и был он уже бритый и лысый, но оставался тем же Борей: "не ходил - а танцевал, садился на ковер, пресмешно и премило скашивал глаза".

Сам же Белый считал, что молодеет среди юности, что благодаря Асе опять омытыми от слез глазами смотрит на мир.

Е. Кругликова. Андрей Белый. 1917-1921 год.

Это потом он назовет ее "невежественной" и сравнит почему-то с вороном, закружившим над его головой. А Цветаева отметит жесткость Аси: эта "хрупкая прелесть", скажет, умела, когда нужно, говорить "нет" так же веско, как "первая капля дождя перед грозой". Такое "нет" Белый и услышит от Аси, когда, умирая от любви, вырвется к ней из красной России в Берлин.

Там-то Ася, которая была уже не просто адресатом стихов - целых книг его, и уйдет от него демонстративно.

Ходасевич, свидетель "истории", назовет Асю кратко: "стерва". А Берберова подметит: на Белом, как "маскарадная маска", тогда и возникла, будто приклеенная, вечная улыбка. Особенно возмутит "берлинскую колонию" русских, что ушла Ася к ничтожному поэту, к Кусикову - Сандро Кусикяну, кавказцу, который, по словам Белого, "никогда не видел кавказского кинжала..."

Обложка повести "Петербург" и иллюстрация Андрея Белого к ней.

Звонкая получилась оплеуха...

Говорят, за минуту до отхода поезда "Берлин - Москва" он, словно не в себе, вдруг выскочил из вагона, бормоча: "Не сейчас, не сейчас, не сейчас!" Жуткая сцена. Достоевский. Накануне, в ресторане, на своих проводах, он, подняв бокал, крикнул, что едет в красную Россию - "на распятие"! И вот спохватился: "не сейчас".

Кондуктор, пишут, уже на ходу втянул поэта в вагон. Тот крикнул что-то провожающим, но что - никто и не услышал...

Он, который только до революции выпустил 13 книг, действительно будет распят в СССР. Когда-то в юности, обыгрывая псевдоним "Белый", он призывал исследовать только "белые начала жизни". Теперь, в 1923-м, имя его грозно "обыграет" сам Троцкий. "Псевдоним его, - скажет о Белом, - свидетельствует о его противоположности революции, ибо эпоха революции прошла в борьбе красного с белым..."

15 лет поэт и "невеличка" прожили в подвале этого дома на Плющихе.

"Невеличка"

"Человек - выше звезд!" - написал он однажды. Написал, когда понял, что даже Вселенная стала ему "по грудь". Но сам - вот ужас-то! - последние 15 лет реально, не образно, прожил не по грудь - по горло в земле - в сырой подвальной комнате на Плющихе. Считайте - в могиле с узким оконцем под потолком.

Как он жил в то время - не пересказать. Представьте немое кино. Улицы, гололед, выбеленные инеем стены домов, на фоне которых бежит черная фигурка: скользит, оглядывается, размахивает руками, спотыкается. Зал в таком кино умирает от смеха. Но так или примерно так метался по Москве Белый в поисках хоть какого заработка. Лекции, семинарий с рабочими, обучение молодых поэтов в Пролеткульте. Печку пять месяцев растапливает рукописями, сваленными в углу, и несмотря на разыгравшуюся экзему, на крики тифозного за стеной, на тьму одолевших вшей, он, посреди мусора и хлама, в вечных шапке и перчатках (в комнате 7 градусов мороза) до четырех утра просиживает за столом, готовясь к лекциям, составляя программы, работая над "Записками чудака". Сидит, понимая, сквозь слезы, что опять встанет после десяти и опять останется без горячей воды, а значит, вновь, не напившись чаю, дрожа от холода, побежит черной побежкой по скользкой панели сначала на лекцию, потом на рынок за лепешками, потом - учить взрослых балбесов уважать Пушкина.

Вспоминал ли, интересно, прыгая озябшим кузнечиком по вымершей Москве, свое участие в бунте 1905 года, вечера в пользу ссыльных большевиков, вскрики у Гиппиус в 17-м: "Да-да-да, теперь русский флаг - будет красный флаг? Правда? Правда, надо, чтоб он был красный?.."

С Клавдией-Клоденькой. Коктебель. 1933 год.

Последние 15 лет он проведет с Клавдией Васильевой, "тонкогубой монашкой в черном", по словам Берберовой, и, напротив, прелестным существом с "лучистыми глазами", в которых виден был "жар души", - по словам ее подруги. "Существо" было замужем, но когда Белого бросит в Берлине Ася, поэт без колебаний свяжет свою жизнь с ней - с "Клоденькой", "Невеличкой", как будет звать ее до самой смерти.

15 лет в подвале на Плющихе, где на 18 "квадратах" жили его Клодя, ее бывший муж и мать жены. И если до революции он был раздвоен, то здесь стал уже расчетверен.

Его, разодранного отцом и матерью, именем и псевдонимом, лицом и маской, теперь рубила на куски эпоха.

Андрей Белый. "Тулумбук - газетный деятель". Автошарж. 1921(?) год.

"Какой неприятный субъект"

Эмиграция считала "продавшимся большевикам", а большевистские писатели и вожди в открытую звали "беляком". Куда ему было деваться - тихому чудаку, оригинальному мыслителю, "юродивому", по словам Эренбурга? Правда, и Эренбург, и Гумилев, и Ремизов, а потом и Пастернак, все всерьез звали его гением. Конечно, гений! За 10 лет предсказал Октябрьскую революцию, за 25 - атомную бомбу.

Но над ним, над Архимедом русской поэзии, над черной фигуркой, мелькавшей на лекциях, в издательствах, в театрах, почти не стесняясь смеялись. Как не смеяться, если он, выбегая из комнаты, хватал вместо палки - швабру? Если, несясь по залам в поисках выхода, запросто мог "вбежать" в зеркало? "Натолкнувшись с размаху на себя самого, - пишет актер Михаил Чехов, - Белый отступил, дал дорогу своему отражению и прошипел раздраженно: "Какой неприятный субъект!"

Как не смеяться, если даже верная Клоденька писала о чудовищной рассеянности его: "Вдруг начинались шумные поиски очков, незаметно сдвинутых на лоб, или шапочки, крепко зажатой в руке". Для него все было проблемой: как заполнить анкету, что делать с отсыревшими папиросами, как развязать узел на ботинке. Ни навыка, ни сноровки, ни даже житейской догадливости.

Но зато, как написал один его знакомый, у него, не имеющего, казалось бы, корней, были крылья.

Бесхитростное дитя, святой, почти блаженный - какая к черту маска? И тем не менее я убежден, она была. Вот смотрите: сразу после Берлина он радуется и новой форме на пограничниках, и новой молодежи, говорит, что советской России теперь все по плечу. Вот, выступая на пленуме писателей, просит хорошенько, как следует, учить его марксизму. Но когда ныне опубликовали доносы на Белого, когда в архивах нашли выписки из дневника писателя, то там мы и прочли все, что скрывалось под "маской" поэта. "Огромный ноготь раздавливает нас, как клопов, - пишет он, - с наслаждением щелкая нашими жизнями с тем различием, что мы - не клопы, мы - действительная соль земли, без которой народ - не народ... Только в подлом, тупом бессмыслии теперешних дней кто-то, превратив соль земли в клопов, защелкал нами: щелк, щелк - Гумилев, Блок, Андрей Соболь, Сергей Есенин, Маяковский. Щелкают револьверы, разрываются сердца, вешаются".

Вот где истина, вот где его страдающее лицо...

"Жить не умею! - горько плакался порой Белый в последние годы, понимая, что ни постоять за себя, ни отодвинуть плечом соседа, ни влезть без очереди не мог и уже не сможет. - Чем же я виноват. Не умею проскальзывать..." Правда, подумав, неизменно спрашивал: "Но отчего же, отчего те, кто умеют жить, - так неумелы в искусстве?.."

"Золото в лазури". Первое поэтическое издание Андрея Белого.

Солнце

Солнцем сердце зажжено.

Солнце - к вечному стремительность.

Солнце - вечное окно в золотую ослепительность.

Роза в золоте кудрей.

Роза нежно колыхается.

В розах золото лучей красным жаром разливается.

В сердце бедном много зла сожжено и перемолото.

Наши души - зеркала, отражающие золото.

Сборник стихов Андрея Белого.

Жди меня

Далёкая, родная,

Жди меня...

Далекая, родная:

Буду - я...

Твои глаза мне станут

Две звезды.

Тебе в тумане глянут -

Две звезды.

Мы в дали отстояний -

Поглядим;

И дали отстояний -

Станут: дым.

Меж нами, вспыхнувшими, -

Лепет лет...

Меж нами, вспыхнувшими,

Светит свет.

Обложка повести "Петербург" и иллюстрация Андрея Белого к ней.

"Я" и "ты"

Говорят, что "я" и "ты" - Мы телами столкнуты.

Тепленеет красный ком Кровопарным облаком.

Мы - над взмахами косы Виснущие хаосы.

Нет, неправда: гладь тиха Розового воздуха, -

Где истаял громный век В легкий лепет ласточек, -

Где, заяснясь, "я" и "ты" - Светлых светов яхонты, -

Где и тела красный ком Духовеет облаком.

Андрей Белый. Общая картина поэзии А.А. Блока. Иллюстрация. 1923 год.

P. S.

За день до смерти, говорят, прошептал: "Удивительна красота мира!" Считается, что умер от солнечного удара, от "отравления солнцем", как и предсказал в стихах. Но смертельный инсульт получил, кажется, от другого - от предисловия, которое к его книге "Начало века" написал Каменев. Назвав жизнь Белого "трагикомедией", рецензент пригвоздил: поэт всю жизнь "проблуждал... на самых затхлых задворках истории, культуры и литературы".

Что оставалось поэту? Он, пишут, "скупал свою книгу и вырывал предисловие. Ходил по книжным, пока не настиг инсульт..."

Умер на руках Клодиньки, его "невелички". Сестра ее вспоминала, что иногда, в "ликующее настроение", поэт и "невеличка" вставали посреди своей каморки, клали на плечи друг другу руки и начинали медленно, но легко переступать ногами, "наподобие неуклюжего вальса". Они танцевали и лицо Белого при этом "сияло блаженством"...

Красота мира и впрямь удивительна.