3 сентября лучшему прозаику-стилисту последней эмиграции Сергею Довлатову исполнилось бы 65 лет. К этой дате Международный фонд Сергея Довлатова вместе с издательством "Махаон" выпустили в свет солидный том довлатовской журналистики, напечатанной в созданной им же газете "Новый американец" в тот период пребывания в Нью-Йорке, который он называл "лучшими днями моей жизни".
На десять примерно лет Сергей Довлатов стал не просто кумиром просвещенного российского читателя, он стал богом, единственным, тем самым "единственным", каким он считал в современной поэзии Бродского.
Книги Довлатова сметали с книжных лотков, его цитировали наизусть, как в свое время цитировали Зощенко, но главное - его именем клялись в верности изящной словесности, именно изящной, с тремя жирными подчеркиваниями этого слова. Тогда же родилась совершенно глупая, на мой взгляд, "оппозиция" Довлатов-Солженицын, еще более глупая, чем Солженицын-Шаламов. Дескать, один (Довлатов) это художник, Мастер и т. д., а второй (Солженицын)... ну так себе, учитель жизни, публицист.
Спорить с этим было бессмысленно и раньше, а сегодня вовсе не нужно, потому что время все расставило по своим местам. Прежнего сумасшедшего культа вокруг Довлатова уже не существует, но остались его прочные любители и поклонники, а если быть совсем точным, ценители. "Театрализованный реализм" Довлатова, как он сам называл свой художественный метод, восхитителен, но все же в небольших порциях, и, уж конечно, не может быть признан "единственным".
Но есть в мастерстве Довлатова-стилиста одна загадка, которая меня в свое время ошеломила. Кажется, в статье Андрея Арьева я прочитал, что Довлатов в своих предложениях никогда не начинал слова с повторяющихся букв. Все слова начинаются с разных букв. Бросился проверять - так и есть! Возьмем ради примера отрывок из "Соло для ундервуда", специально выбрав такой, где предложения длинные, потому что, вообще-то, Довлатов предпочитал короткие (кстати, почему? Только ради усиления темпа-ритма или из-за этой странной "буквомании"?): "В зоне своя шкала материальных, физических, нравственных ценностей. Огрызок моркови вызывает здесь не меньше эмоций, чем изысканное ресторанное блюдо. Новые войлочные стельки делают человека богачом в глазах окружающих. Матерная перебранка с разводящим нарядчиком воспринимается как интеллектуальный триумф. Улыбка вольной женщины на этапе потрясает как головокружительная сексуальная авантюра".
Ни одного буквенного повтора в начале слов внутри отдельного предложения. И так - во всей прозе. Совершенно очевидно, что это не было случайным, что Довлатов - это уникальный пример какого-то запредельного стилистического педантизма. И поклонники Довлатова могут сколько угодно обижаться, но уже это очевидная болезнь мастерства, когда писатель скрупулезно очищает фразы от буквенных повторов букв, "пропалывает" фразу, "отстреливает" неугодные слова, даже если они необходимы по смыслу. Это буквомания, граничащая с графофобией, боязнью письма, страхом письма. В истоке этого - культ слова, принятый как единственный нравственно-эстетический абсолют.
Александр Генис пишет, что Довлатов любил свой псевдоним "С. Д." потому, что он в его сознании связывался с начальными буквами фирмы "Christian Dior". Тоже ведь не случайно...
Довлатовская интонационная легкость, даже игривость, равной по тонкости которой, пожалуй, нет ни у одного писателя, кроме разве Зощенко, коварно обманчива. Довлатовские интонационные повороты, смысловые перевертыши входят в тебя как воздух. Кажется, что они родились даже не на кончике пера, а на кончике языка. Действительно, довлатовские друзья утверждают, что рассказывал он еще лучше, чем писал, хотя куда уж лучше-то!
"Старуха-эмигрантка в рыбном магазине: "Я догадывалась, что здесь говорят по-английски. Но кто же мог знать, что до такой степени?!"
"Меню в ресторане читаем слева направо".
"Мой друг Шулькевич вывез из Ленинграда семь ратиновых отрезов на пальто. Впоследствии на Западе сшил, говорит, из них чехол для микроавтобуса".
"Эдуард Лимонов спокойно заявил, что не хочет быть русским писателем. Мне кажется, это его личное дело".
"Мать, например, глубоко презирала Сталина. Более того, охотно и публично выражала свои чувства. Правда, в несколько сомнительной концепции. Она твердила: "Грузин порядочным человеком быть не может". Этому ее научили в армянском квартале Тбилиси, где она росла..."
"Кстати, негры в этом районе - люди интеллигентные. Я думаю, они нас сами побаиваются. Однажды Хася Лазаревна с четвертого этажа забыла кошелек в аптеке. И черный парень, который там работал, бежал за Хасей метров двести. Будучи настигнутой, Хася так обрадовалась, что поцеловала его в щеку. Негр вскрикнул от ужаса. Моя жена, наблюдавшая эту сцену, потом рассказывала: " - Он, знаешь, так перепугался! Впервые я увидела совершенно белого негра..."
Цитировать Довлатова можно бесконечно, бесконечно поражаясь и восхищаясь. И лучше при этом не помнить, что стояло за этим мастерством.
Довлатов не выходил из журналистики, как многие даже очень большие прозаики. Журналистика была его способом жизни, его любимым занятием, но и его проклятием. Рассказы его друзей, Вайля, Гениса и других, о том, как трепетно относился он к созданию каждого номера "Нового американца", трогают, но при этом все время помнишь об этих проклятых неповторяющихся буквах - роскошь, которую не может позволить себе нормальный журналист. Кажется, Довлатов писал, как видел и слышал, то есть репортерским методом. Но что он реально проделывал с буквами, словами и фразами на листе бумаги, в каком порядке сновали его пальцы на клавишах ундервуда - тайна за семью печатями.
И даже эта книга, прекрасная и нужная, тайны этой нам не раскрывает...