В дни чеховского юбилея - с 26 по 31 января в Москве проходят "Дни Чехова". Сегодня в Доме Пашкова состоится международная конференция "Слово о Чехове".
Это необычное собрание отличается от жанра традиционных научных бдений. Его устроитель - Международный фестиваль им. Чехова - пригласил к участию в беседе выдающихся театральных деятелей России и мира. Петер Штайн и Богдан Ступка, Римас Туминас и Франк Касторф, Андрей Кончаловский и Деклан Доннеллан, Жак Лассаль и Кама Гинкас, Адольф Шапиро и Алла Демидова, Марк Захаров и Михаил Швыдкой, Алексей Бородин и Анатолий Смелянский - это далеко не полный список тех, кто пожелал сказать свое "слово о Чехове".
В эти дни в Москве будут показаны и некоторые спектакли, поставленные по заказу и при поддер жке Чеховского фестиваля. Открыл их спектакль Владимира Панкова "Свадьба" (SounDrama и Белорусский театр им. Я. Купалы). Его можно будет посмотреть еще и сегодня на сцене Мастерской П. Фоменко.
Среди самых ожидаемых гастролеров - Даниэле Финци Паска со спектаклем-посланием Чехову "Донка" (Театро Сунил, Швейцария и Международный театральный фестиваль им. А.П. Чехова при участии Театра "Види-Лозанн" и Инлевитас Продакшнз (Швейцария). Его покажут с 29 по 31 января на сцене Театра им. Моссовета. Из Армении приедет спектакль "Я, Чайка" Акопа Казанчяна.
Сегодня же в Театре "Школа драматического искусства" состоится премьера еще одного необычного по жанру спектакля. Авторы идеи Александр Бакши и Дмитрий Крымов решили сочинить шествие-мистерию, в котором предстанут не только чеховские персонажи, но и мы сами. Разговор, который мы вели с Дмитрием Крымовым накануне премьеры, получился не только о Чехове, но и о Димином отце - выдающемся режиссере Анатолии Эфросе, всю жизнь разгадывавшем загадки Чехова, о памяти, о тоске и веселье. Обо всем том, что и заключено в веселом словечке Чебутыкина из "Трех сестер" - "тарарабумбия".
Российская газета: Вы определили жанр своего спектакля-шествия "Тарарабумбия" как нечто среднее между булгаковским балом у сатаны и парадом советских войск. Откуда такие странные ассоциации в связи с Чеховым?
Дмитрий Крымов: Тут смесь разных чувств. Во-первых, бред. Любой юбилей - высокое торжество, явленное как неизбежная пошлость. Даже Чехов ее не избежал при жизни. Станиславский пригласил его, уже больного, прийти в театр и между третьим и четвертым актом "Вишневого сада" выйти на сцену. Полились речи: "Многоуважаемый...", и Чехов чуть не крикнул в ответ: "Шкаф!".
Я не хотел никак иронизировать, напротив - очень почтительно рассказать о том, кто мы есть. Ведь частично мы родственники Чехова, частично - лакея Яши из его "Вишневого сада". Впрочем, и в самом Чехове Яши было достаточно - будучи из Таганрога, он хорошо знал эту простецкую, жлобскую природу-породу. А мы-то уж и вовсе превратились в яшеобразный народец.
РГ: Еще вы уподобляете свой спектакль последнему параду наполеоновских войск. А этот образ откуда?
Крымов: Мне в детстве очень нравилась песня про Наполеона: "В двенадцать часов по ночам из гроба встает император...", ее Шаляпин пел... Вот такой странный хоровод актеров, каких-то стреляющихся мужчин, мучающихся женщин, солдат, духовых оркестров, и все это - во имя чего-то почти утерянного, умершего, но еще живущего и вечно живого. И все куда-то идут... Такая странная смесь у Чехова, в основе которой неустроенность, тревога, болезненное восприятие мира. Если сквозь весь абсурд, который мы там наделали, будет слышна эта грусть, я буду рад.
РГ: Ваш проект связан со словом "шествие", ключевым и для поэзии Бродского. Почему вам важны эти ассоциации?
Крымов: Помните "Представление" у Бродского? "Входит Пушкин в летном шлеме"... "входит Гоголь в бескозырке"... "входит Лев Толстой в пижаме"... Почему Пушкин в летном шлеме? Почему бескозырка и пижама? Это имеет отношение к Бродскому, к нам самим, ко всей мировой культуре, ко всей каше в наших головах, к воздуху тех мест, где мы выросли, к их бессмысленности, абсурду и печали. Стихотворение кончается удивительно: "Это - кошка, это - мышка. Это - лагерь, это - вышка. Это - время тихой сапой убивает маму с папой". Как будто учебник для засыпающего ребенка. О том, из чего мы состоим: и смешное, и грустное, и матерное, а одновременно - самое лирическое, самое важное...
РГ: У вас в семье был настоящий чеховский культ: Анатолий Васильевич всю жизнь испытывал восторг перед чеховскими текстами, их блистательно толковала Наталья Анатольевна.
Крымов: У папы всегда слезы на глазах выступали, когда он произносил только его имя - "Чехов". Даже интонация изменялась.
Я сейчас прочитал записи репетиций "Чайки", которую папа ставил в 1965 году в "Ленкоме". Нона Михайловна Скегина делает сейчас на их основе книжку. Этот спектакль прошел 33 раза и был снят. Для меня эти записи стали потрясением! То, что он говорил актерам, о чем хотел делать спектакль - убийственная смелость! По-моему, эти записи - великое произведение. Он изменил взгляд не только на Чехова, а вообще на работу с пьесой. Он дотошно следовал тексту, так что хранители могли быть спокойны, но все было настолько обостренно, что, читая это даже сегодня, я нервничал и вскрикивал. В Чехове заложены бомбы, но где тот миноискатель, который их распознает? Он его нашел.
РГ: Для юбилейного опуса вы изучали какие-то документы, делали текстологические штудии?
Крымов: Я прочитал книжку Рейнфилда о Чехове. Она произвела на меня очень сильное впечатление. Чехов зажил для меня как человек. Я его очень почувствовал. Он предстает там со всеми своими минусами, с каким-то странным, не всегда чистым поведением, но это ничуть не снижает его статус в моих глазах. Именно так живущий человек писал пьесы, где все абсолютно чисто. Но под их чистотой - жизнь, которую он вел: и харканье кровью, и жуткое, грязное донжуанство, и все это вместе - искусство.
Как он избегал всякого счастья, он даже его боялся, бедняжка! Мне все время хотелось назвать его бедняжкой. И объективно он им был. Это именно он мог написать Машу, Вершинина, Андрея...
Так что никаких исследований я не проводил. Но у меня это немножко хамское сочинение - при абсолютном личном и семейном почитании Чехова.
РГ: Вы часто думаете или говорите в обыденной жизни чеховскими репликами, словами?
Крымов: Его персонажи, символы, монологи - все это набухло, разрослось и стало какой-то чернобыльской опухолью. Мы успели увидеть все то, о чем Чехов писал, еще не ведая, полушутя, полупророчествуя. Струна лопнула, бадья сорвалась в шахте, погребя под собою шахтеров. Мы все это увидели. Все усугубилось за сто лет, прошедшие с его смерти, набухло... Как будто утопленник стал в два раза больше, чем он был при жизни. А контрасты его остались. Призрак мамы, продажа сада, леденцы и утрата дома - он оставил нам код всей нашей жизни. У каждого уходит свое, каждый рвется в свою Москву, прощается со своим садом. Он надавил на несколько больных точек, и они все болят у нас. Потому хочется, чтобы какой-то один звук остался после нашего спектакля как главный... "Это время тихой сапою убивает маму с папою". Как-то так... и жизнь прекрасна...
РГ: Вы в своих театральных сочинениях как будто продолжаете писать лирический дневник, в котором ваша собственная жизнь, соединяясь с жизнью ваших родителей, вашего поколения и тех, кто жил задолго до вас, становится частью текста, сочиненного Шекспиром или Чеховым. Как сделать так, чтобы почувствовать классика частью своего интимного, сегодняшнего опыта?
Крымов: Мне кажется, публика сегодня благодарна, если ты совершаешь деликатное, элегантное, но обязательное вторжение в их жизнь. И для этого режиссеры должны выражать себя, а не автора. Что бы ты ни сделал, ты обречен выразить себя. Я смотрю, как сегодня обучают студентов, и вижу, что они этого боятся. Им нужно каких-то два шага, чтобы стать откровенным. Но сегодня это звучит почти нелегальщиной в театральном вузе. А мне это кажется единственно возможной заповедью режиссера.
РГ: Эфрос теми же словами почти говорил...
Крымов: У папы буквально написано про "Чайку": "Я не знаю, в каких квартирах жили эти люди. Я не знаю их отношений - это про нас, а не про них мы делаем спектакль". Его спектакли и были выражением его состояния, его сознания. Это везде автопортрет. Ван Гог, рисуя виноградники в Арле, тоже писал свой автопортрет. По папиным спектаклям можно сказать, что он чувствовал во время их создания.
РГ: Вам не бывает обидно, что вас - взрослого, серьезного - все время укореняют в вашем доме, вашем прошлом?
Крымов: Обидно? Ну что вы! Только запоздалая благодарность. Или чувство, будто я запоздалый подарок нашел. Как будто папа его спрятал, только не сказал, где он лежит и что вообще его нужно искать. И вот я его случайно нашел где-то под шкафом.
Я точно помню свое чувство, когда решился делать свой первый спектакль "Гамлет" в 2003 году (через 15 лет после смерти Эфроса. - Ред.): неужели нельзя стукнуть ногой и в одночасье вернуть то чувство, которое у меня было на папиных спектаклях? Неужели нельзя, если помнишь свое чувство так, что почти можно потрогать, все это вернуть?
РГ: Конечно, ведь единственным хранителем спектакля остается чувство - память о чуде. Вы говорили про главную интонацию, которая должна остаться в конце спектакля. Какая она?
Крымов: Да я всегда хочу одного - чтобы люди плакали. Я недавно захожу к актрисе и вижу, что у ее гремерки стоит какая-то женщина и трясется от рыданий. И актриса говорит растерянно: "Вот, что мы наделали". Такая реакция меня устраивает вполне.