Томас Остермайер поставил "Гамлета" для самой знаменитой театральной площадки Европы - Почетного двора папского дворца в Авиньоне. Случилось это в 2008 году, когда он был арт-директором фестиваля.
Уже два года спектакль идет на сцене возглавляемого им берлинского театра "Шаубюне" в адаптации известного своими депрессивно-социальными текстами драматурга Мариуса фон Мариенбурга. Ни о каких стихах там нет и речи - это жесткий, полный современных образов и словечек язык. Во время показа в Москве была допущена существенная для смысла спектакля неточность - титры являли публике знакомый школьно-хрестоматийный перевод Михаила Лозинского, в то время как по сцене метался полноватый лысеющий фрик-переросток, явно старше своей молодящейся зажигательной мамаши, поющей французский шансон прямо посреди брачного пира. Гамлет - обломок дряхлеющей цивилизации, ее плоть и кровь. Его месть - это фриковская издевка, презрение к родительскому миру. Остермайер воспринял гамлетовские метафоры со всей их прямодушной обнаженностью, стремительно преодолев толщу эпох и интерпретаций, придвинул их к нам близко-близко. Он установил столы с брачным пиром в глубине сцены, прямо посреди кладбищенской земли, за свежевскопанной могилой Гамлета-старшего, красующейся прямо на авансцене, под носом у зрителей (художник Ян Паппельбаум).
Страшная, оглушающая сцена похорон решительно - как в омут головой - начинает спектакль. Пока кто-то из придворных поливает процессию дождем, а другие услужливо держат зонтики, могильщик совершает кощунственный и шутовской танец с гробом покойного, то опрокидывая его крышкой вниз, то падая прямо в могилу. Дождь льет буквально "как из шланга", и струи дождя сливаются со стеклярусной светящейся завесой, по которой как по экрану ползут крупным планом лица короля и королевы (на Таганке людей сметал знаменитый занавес-рок, здесь занавес - TV-экран).
Остермайер - баварец из благополучной земли - кажется, рассказывает историю своей бунтарской юности, ненависти к католической школе (не случайно в какой-то момент Гамлет напяливает на себя пасторский костюм), толстым пивным животам, а вместе с ними - ко всей медиальной цивилизации, в которой больше нет различия между свадьбой и похоронами, жизнью и смертью. Показанный в Авиньоне, этот спектакль казался одной из множества версий великого сюжета, собранием клише современного театра. Но, прожив жизнь в родном Берлине, он набрался того тихого ужаса, который ежедневно вползает к нам в дома сквозь мерцающие телеэкраны. Домашний, немецкий контекст дал ему новые силы, и вот уже Ларс Айдингер-Гамлет становится новым иступленным символом эпохи. Ни герой, ни принц, ни воин, ни рефлексирующий интеллигент, ни сумасбродный студент из Виттенберга - обыватель, внезапно попавший в мышеловку собственной игры. Расшатавшийся век давно превратил его в своего инфантильно тупеющего сына, и с каждым оборотом он сознает это сильней.
Упав однажды лицом в расползшуюся под дождем могильную жижу, он потерял различие между ролью и реальностью - безумие все больше загоняет его в угол. Здесь все мерцает этими двойными парадоксами: Гертруда, вопящая в микрофон развязные песни, вдруг сдергивает парик и превращается в Офелию (Юдит Росмайр). Клавдий, упав лицом в салат, просыпается Призраком собственного брата (Урс Юккер), а Лаэрт оборачивается Розенкранцем (Штефан Штерн). Бесконечное шоу, чей агент - микрофон, создает убивающую своим холодом дистанцию между человеком и миром.
Гамлет принимает на себя весь этот "ужас, гуляющий на воле" (пер. Бориса Пастернака). Перевернув корону, он мотается по сцене, точно призрак Оззи Осборна, то и дело высовывая микрофон в зал. На спектаклях в рамках "Территории" студенческая галерка скандировала вместе с ним знакомые песни, а потом принимала его в свои ряды как родного. Он и есть родной - плоть от плоти сегодняшней цивилизации, потерявшейся в медийных отражениях, как в смертных снах.
Остермайер идет еще дальше, даря своему Гамлету (и его веку) могильную землю вместо почвы жизни.
Финал спектакля так же страшен, как его начало. Конец кривляньям, под сдернутой рубашкой оказываются карнавальные толстинки вместо живота, заляпанная маска лысеющего фрика становится нежданно лицом. Так, через бой с Лаэртом, снимая и срывая с себя все "ветхие одежды" века сего, он обретает свое серьезное, подлинное - смертное - лицо. И только уходя в смерть, обретает, наконец, молчание, лицо вместо личины. Тишина звучит долго-долго, пока лицо Гамлета-Айдингера пристально и серьезно всматривается в зал.