После "Сонетов Шекспира" в "Берлинер Ансамбле" и "Басен Лафонтена" в "Комеди Франсез", после "Одиссеи" Гомера в Афинах казалось, что работа над сказками Пушкина будет для Уилсона санаторием, и, кроме виртуозных картинок, он мало что сможет дать отечественной публике и профессионалам.
Но случилась диковинная вещь. Уилсон вернул нам важнейшую часть нас самих - поверх всех разговоров о "национальных традициях" он обратил наш взгляд туда, где Мейерхольд перекликается с Кабуки, русский лубок с советским агитпропом, конструктивизм с эстетикой английского нонсенса, а Пушкин - с русским футуризмом и Льюисом Кэрроллом.
Само его желание заниматься театром во многом, как оказалось, связано с "русским" сюжетом: в 17 лет, посмотрев фильм Эйзенштейна "Иван Грозный", он был покорен его радикальной условностью, и вот условный театр во всем его блеске предстал перед публикой московского Театра Наций.
В сотрудничестве с экстравагантным франко-американским дуэтом COCOROSIE Уилсон сочинил отточенный до балетного дивертисмента музыкальный шлягер, в котором слышатся отголоски ирландских и русских песен, Тома Вейтса и Игоря Стравинского, а то и вовсе японская средневековая музыка взрывается звоном медных тарелок.
На фоне сияющего экрана - дерево, на нем - Пушкин (он же - Рассказчик) с рыжей копной волос из-под шляпы, этакий Веселый Шляпник из бертоновской "Алисы в Стране чудес". Набеленное лицо-маска позволяет Евгению Миронову обрести ту степень свободы, которая делает каждое его движение, каждый интонационный поворот отточенным до анимационного образа. Глядя на то, как расчетливо-непринужденно он качает ногой, как свободно, но подчиняясь строгому закону, плывут его интонации от одной акустической "тени" к другой, точно в огромной энциклопедии - от старого советского радио к мхатовским спектаклям 50-х годов, от Смоктуновского до Бродского, - думаешь: не о такой ли сверхмарионетке мечтал Гордон Крэг? Как, когда русские артисты смогли освободиться от тяготевшего над ними сентиментального психологизма и превратиться в виртуозов не хуже мастеров Кабуки или "Комеди Франсез" с их культом формального совершенства?
Китаевидная дива, которая в последней сказке окажется Шамаханской царицей, Сэсэг Хапсасова растягивает Пролог, раскосо глядя в партер - там русский дух, там Русью пахнет... Она и уведет в финале зачарованного Царя Дадона (Марианна Шульц играет его в очередь с Дарьей Мороз) в свой шатер, оставив снаружи тела двух его погибших на войне сыновей.
Но выстраивать единую драматургию из сказок Уилсон, кажется, вовсе не собирался. Они парят непринужденно и легко - каждая сама по себе и все вместе, как волшебное зазеркалье наших снов, грехов и страхов, сотканные из теней и всевозможной чепухи.
Уилсон постоянно меняет перспективу: вот у него огромная золотая рыбка "выплывает" из-под сцены - это прекрасная Елена Николаева в горящем чешуей платье с хвостом распевает свое "чего тебе надобно, старче". Или в пустом пространстве на фоне светящегося голубого экрана зависает маленькая лодочка с ладонь величиной, и этого хватает, чтобы погрузить нас в огромное пространство "Сказки о рыбаке и рыбке" с его морем неуемных желаний. Изысканный Рыбак (Александр Строев) медленно, как и положено в сновидческом, волшебном театре Уилсона, который только по ошибке называют "театром художника", движется от одной кулисы к другой, мимо подсвеченной рампы, точно в старинном театре, и на каждый звон медных тарелок исчезает, предварительно наградив нас (или себя самого?) высунутым языком.
Нежная газовая ткань колыхнется волной, движимая властью волшебного Творца, и исчезнет, а очумевшую Старуху (Татьяна Щанкина) выведут под рученьки мейерхольдовские или уилсоновские слуги просцениума-стражники-"стиляги" с коконами на головах.
Медведица (из одноименной сказки) вдруг покажется на мгновение Раневской в вишневом саду (конструкция костюмов Юлии фон Лелива такова, что они то и дело оборачиваются чем-то иным), а потом обнаружится, что таинственный ритм этого сказочного эскиза, его анимационная мистерия и есть центр всей композиции.
И между всеми этими видениями, включая агитпроповского попа в рыжей бороде из пакли, будет "глумиться" рыжий Пушкин, в чьих глазах - слезы, а на устах - загадочная улыбка исчезающего Чеширского кота из сказки Льюиса Кэрролла. "Брожу ли вдоль улиц шумных..." - услышим мы его короткую ламентацию на ветке.
И вдруг окажется, что Эйзенштейн и Мейерхольд с их искусством экономного и выразительного монтажа, позаимствованного в культуре Дальнего Востока и отправленного в долгое путешествие на Запад, вернулось к нам в праздничном и философском облике спектакля, сочиненного американским сказочником.