Не прошло и девяти дней после смерти Василия Аксенова, как на искренние, скорбные слова, прозвучавшие над его гробом, наложились иные речи: и писателем он был никаким (так, модный "джинсовый" литератор, близкий к гламуру), и поколение его, окрещенное "шестидесятниками", оказалось социально никчемным.
Что касается чисто литературной критики, то без банального "о вкусах не спорят" здесь не обойтись. Одни готовы уже сегодня объявить Аксенова классиком, непревзойденным мастером рассказа, другие считают его блестящим стилистом, изощренно владеющим русским языком, третьи же не находят в произведениях писателя ни идеи, ни смысла, ни трудолюбивых героев, которые, как в закутанных в премии советских производственных романах, доводили бы свое дело до осязаемого результата - БАМ, Днепрогэс, Волгобалт, Магнитка...
Бог с ними, с критиками, выбравшими "удачный" (на смерть писателя) момент, чтобы свести личные, литературные или политические счеты с человеком, который действительно, как много раз повторялось в эти дни, стал символом целого поколения, целой эпохи нашего относительно недавнего прошлого. Здесь и комплекс собственной неполноценности на фоне писательской славы и высокой общественной репутации, не оставлявших Аксенова ни в Советском Союзе, ни в эмиграции, ни в России. Здесь, безусловно, и неприятие его понимания и ощущения свободы, патриотизма и, главное, личного пути к освоению этих ценностей, которые один из критиков назвал даже "помойкой", оставленной нам "шестидесятниками".
Не берусь в силу моего непрофессионализма, делящего в основном прочитанное на "нравится - не нравится", разбирать литературные достоинства и недостатки аксеновского творчества. Остановлюсь лишь на некоторых поколенческих и этических вопросах, вновь всплывших на поверхность в связи со смертью писателя.
"Шестидесятничество" - термин не бесспорный (тот же Аксенов называл себя "пятидесятником" с учетом обстоятельств собственной судьбы), но укоренившийся в общественном сознании в тесной связи с политической хронологией - хрущевской "оттепелью". Не сразу, много лет спустя, стало понятно, что "шестидесятники" по своим воззрениям были далеко не однородны. Объединяло их, пожалуй, только общее неуютное чувство несвободы, из-за которого одни испытывали всего лишь неловкость за "отход от ленинских норм" и, как следствие, за "социализм с нечеловеческим лицом", а другие - желание и готовность к бунту (в большей мере личному, чем общественному) ради обретения свободы.
Первых можно отнести, по более поздней классификации, к коммунистам-реформаторам, которые искренне разделяли послеоктябрьский режим на два, как им казалось, противоречащих друг другу периода - "ленинский" и "сталинский". Вторые (возможно, неосознанно, на интуитивном уровне) тяготели к либеральным и демократическим ценностям, плохо понимая, как их можно высадить и взрастить на отечественной почве, закатанной в тоталитарный асфальт. Кроме того, "шестидесятники" - это и правозащитники без четких политических ориентиров, и диссиденты-националисты, озабоченные не социальным, а национальным освобождением, и радетели за свободу совести и вероисповедания, и ученые, выступавшие за свободу научного творчества...
Из чувства несвободы рождался не столько политический протест, оформленный в политическую же оппозицию (что, помимо всего прочего, было практически невозможно), а духовно-нравственный - более всего через личные, индивидуальные акции, обреченные спасать собственную совесть и собственные души, но лишенные технологического эффекта, чтобы вывести общество и страну из состояния удушья. За что, собственно, более удачливые и прагматичные реформаторы конца 1980-х - начала 90-х прилепили "шестидесятникам" клеймо если не отпетых неудачников, то во всяком случае стерильных романтиков, наивно занимавшихся сизифовым трудом.
А какой вообще показатель эффективности можно приложить к КПД работы души и совести? Как и чем измерить, скажем, поступок тех, кто 25 августа 1968 года вышел к стенам Кремля с протестом против ввода войск в Чехословакию? Разве недостаточно хотя бы того, что мудрые чехи провели четкую разграничительную линию между советским режимом и рядовыми гражданами, сказав себе: "Семь человек на Красной площади - это, по крайней мере, семь причин, по которым мы уже никогда не сможем ненавидеть русских". И получилось, что, спасая свою душу, они спасали и нашу честь. Как это сделал тогда же Александр Галич: "Снова, снова громом среди праздности/Комом в горле, пулею в стволе:/"Граждане, Отечество в опасности!/Граждане, Отечество в опасности!/ Наши танки на чужой земле!"
Да ведь и бездействие порой бывает действием: не подписывай шельмующих писем, не занимайся стукачеством, не лизоблюдствуй, не предавай... Будь по меньшей мере "честным в рамках возможного" (Владимир Огнев).
Надо ли напоминать, что за свой сизифов труд многие "шестидесятники" расплатились кто тюрьмой, кто психушкой, кто эмиграцией, в которую они уезжали (если добровольно) не за свободой, а от несвободы. Да и Аксенов считал главным делом своей жизни даже не писательство, а выпуск "Метрополя" - не столько за художественные достоинства альманаха, сколько за то, что это был Поступок, за который не стыдно и который давал ощущение свободы. Скажут, будто это "свобода без смысла и цели". Но свобода и есть смысл и цель, без достижения которой невозможны все другие смыслы и цели. В условиях же несвободы смыслы и цели - ложны, лицемерны и аморальны, поскольку заводят в ловушку и личного конформизма ("Вы, жадною толпой стоящие у трона"), и общественного тупика.
"Шестидесятники" почти в том же идейно разнородном составе, но и с теми же нравственными установками ("так жить нельзя") оказались востребованными еще раз - в конце 80-х годов. Именно тогда их снятые с полок фильмы, извлеченные из дальних ящиков книги, экономическая публицистика молчавших два десятилетия авторов подготовили общественное сознание уже не к преходящей и обманчивой "оттепели", а к радикальным переменам, для проведения которых нужны были, понятно, технологии и эффективность.
Естественным образом спрос на "шестидесятников" как носителей морали упал, и соответствующим образом с ростом эффективности и цен на нефть падали и общественные нравы. К тому же, надо признаться, снижение спроса вытекало из иного качества предложения: все знали, как жить нельзя, но и на вопрос: "А как жить можно?" - ответы звучали столь же разноречивые, сколь мозаичной была идейная палитра поколения Аксенова.
Это не отменяет, однако, его, поколения, заслуг в деле (это ведь тоже дело) если не взращивания до взрослого состояния, то хотя бы засева зерен свободы и элементарной порядочности. Им еще расти и пробиваться и через природные непогоды, и через чертополох, рукотворно высаженный садовниками несвободы. Так что спрос на "шестидесятничество" как на садовников свободы должен появиться. Но это будет уже другое поколение.