Новости

В Николино каждый был пророком. И если говорил: "Ох, чует мое сердце..." - то люди начинали прислушиваться: а что вещает мое-то?

Вчера бабушка Вера Студёнова возьми и брякни:

- Ой, подруги, сон мне был: летит змей над деревней, долетел до Кузнечихиной избы и рассыпался черными искрами. Глядь, а там, где изба стояла, пусто место. И трубы не осталось.

Если бы к тому времени изобрели сонограф - аппарат по дешифровке людских снов и просмотру их на экране, невообразимая картина предстала бы перед нашей деревней Николино.

Солдатки, чьи мужья большими алюминиевыми ложками хлебали свинец войны в окопах, сами умирали за ночь по несколько раз. Они не отпускали своих мужей и возлюбленных, они шли и шли вместе с ними в самое пекло и умирали. Умирая, просыпались. Иная бедняжка за ночь так исходила в смертной тоске, что поутру гадала: она на том свете, на передовой или снова готовится ко сну. Напуганные ребятишки ее - мал мала меньше - до мокроты облитые слезами, тормошили мамку, чтоб очнулась, чтоб встала - и скулили, скулили, как недельные кутята, брошенные в корзинку вместе с камнем: сей миг - и полетит в пруд.

Так что деревенские знали цену и похоронкам, и предчувствиям, и предсказаниям. И смертную тяжесть ожидания: чет-нечет?

Озадачила бабка деревню. Но Нюшка, Кузнечиха, отозвалась спокойно: чему быть - того не миновать. Но не много ли камней на одну голову? Анна каждый вечер, отходя ко сну, молит Всевышнего за свое чадо ненаглядное, свою кровинушку. Душа небес зайдется, забьется в конвульсиях, если бросить ребенка в мясорубку войны. Хватит с нее! И с войны - она свое получила. Лежит их кормилец теперь на краюшке стылого поля в пяти верстах от Ржева... Нет, а детенка оставь. Мой он, не твой. На смерть детей не нарожаешься.

* * *

Э-хе-хе... Господь сотворил нас, оставив в памяти лишь прошлое. Умный ты, дурак ли, а все равно не знаешь, какое у тебя завтра. Да и будешь ли сам - завтра? Или станешь прошлым? Воспоминанием, если кто вспомянет. Как стали им тысячи наших солдат - отцов, сыновей, братьев - в ночь на 22 июня 1941 года. В ночь еще были, а утром уже нет. Тысячи...

* * *

...И когда Колька поломал лыжи, над бабой Верой посмеялись: ну вот, бабуля, твой вещий сон и сбылся. Так что имеешь право плюнуть в глаза тому, кто не верил. Да и посочувствуешь Кольке-то. Куда без лыж в деревне, занесенной снегом по самые стрехи крыш? Вечером мамка сказала:

- Видать, на дрова теперь только и годятся твои бывшие лыжи.

- Ну, мам...

- Что, "ну, мам", вещи беречь надо, Коль. Что штаны, что валенки, что лыжи.

- Мам, а как же к дяде Андрею без лыж пойду?

Колька раз, а то и два раза в месяц ходил в соседнюю деревню Зятьково, где дядя Андрей, мамин брат, председательствовал. Ходить к дяде Андрею была его обязанность. Он приносил маме работу. У нее сохранилась старая ручная швейная машинка "Зингер", еще дореволюционная, свадебный подарок свекрови. Анна была портнихой-самоучкой и всю округу обшивала. Тем они и кормились.

* * *

По выходным, когда не учились и Клавдия Андреевна приходила к мамке с охапкой своей одежды, чтобы кое-что подштопать, а обтрепанное подрубить, та говорила ей:

- Ты, Клаша, с Колькой на охоту сходи, пока я тут с твоим бельишком управлюсь.

Они становились на лыжи, кликали Чистого, лопоухого кобелька общего пользования, веселого и азартного, как они сами, и двигались по окрепшему насту за огороды. Потом пересекали лощину, поднимались по косогору на самый верх - и перед ними открывался весь белый свет. До самого дальнего-предальнего горизонта земля была не землей, а матовым белым пространством, по которому то там, то сям кучковались рощи и рощицы с прилипшими к ним деревнями и селами. Они выделялись темными пятнами крыш и садов. А на самом окаеме, где кудрявая полоса прибрежного ивняка и ветел обозначала русло Карасихи, завязывала петлю, упирался в небо колокольней храм Михаила Архангела. Он был так далеко, что Божий глас его колокола не долетал до Николино ни на Пасху, ни на Рождество.

- Коль, - трогала его за руку учительница, - вон туда, вправо смотри. Холмик видишь?

Колька отзывался:

- Под каждым кустом полыни холмики.

- А с какой стороны, с подветренной или наветренной? Если с подветренной, то это лежка зайца. А следы, Коль? Заячьи следы. Мы их два раза пересекали. Он к нам в сады бегал, кору на яблонях погрызть.

Теперь наступает момент, она подбирает ноги под себя: раз, два, три! На счете "три" они разом вскакивают, и над полями, над лесами, под голубыми небесами - по всем кисельно-молочным пространствам раздается такой крик и гвалт, что того и гляди расколется небо. Клавдия Андреевна на самой высокой ноте кричит изо всех сил:

- Ай-яй-яй-ой, бей, хватай, руки вяжи, за ноги держи!

Чистый заливается взахлеб, подпрыгивает, крутит головой, длинные висячие уши - одно черное, другое черно-белое - то подскакивают, то опадают; Колька подпрыгивает вверх выше ошалелого, удирающего во все лопатки зайца, на которого обрушился конец света, и кричит звонче всех:

- Эй-ай, бей-хватай!..

Они размахивают руками, Колька подбрасывает шапку и варежки в воздух, колотит лыжными палками... При этом они месят ногами снег, наст проваливается, под ногами образуется крупяная крошка, валенки тонут в ней и черпают голенищами эту снежную рассыпуху. Тогда они ложатся на спину, задирают ноги вверх и трясут ими: снежное месиво высыпается. До них доносится удаляющийся безнадежный лай Чистого. Все глуше, глуше...

...Они возвращаются по своей лыжне молча. Но у Кольки всегда есть главный вопрос, который он приберегает напоследок. Может, ради разговора с учительницей он и любит "заячью охоту".

- А мы всегда жили на этом месте?

- Всегда. Это наша земля, Коль.

- Русская?

- Русская.

- А Чингисхан?

- Коль, Чингисхан, Батый приходили, грабили, жгли, убивали и уходили. А те, кто спасался, жили на своей земле. Для татар она была чужая.

- А для нас - своя?

- Да, вечно своя.

- И мы их победили?

- Победили.

- А немцы?

- И немцев прогонит наша Красная Армия.

- Земля снова к нам вернется?

- Свою землю русские никогда никому не отдавали.

- А Чингисхану?

- Наши платили ему дань, Коль. Но землю никогда не отдавали. Жили на ней, не бросали ее и не отдавали.

- Это про землю говорится, чтобы не бросать ее в беде?

- И про землю тоже. И про людей.

- Про тех, кто жили на нашей земле?

- Да. И живут.

Эти охотничьи вылазки потом снились Колюшке. Он просыпался после них в радостном возбуждении. А без лыж, какая же охота?

* * *

Ствол в поперечнике был ровно двенадцать сантиметров - Колька тщательно обмерил заготовку. На тонком конце было одиннадцать. Он поставил бревнышко на попа и вытянул руку над головой. Соседская Зойка тут же подскочила и сделала столовым ножом отметину: такой длины будут лыжи.

- Вершок бы прибавить надо, - сказала солидно. - На вырост.

- Прибавлю, - без спора согласился Колька и принялся отпиливать лишнее.

- Коль, а покататься дашь?

- Сперва сделать надо.

- Да, - не отставала Зойка, - а потом дашь?

- А потом по одному месту долотом, - солидно отшил он девчонку.

И все-таки мать уговорила Кольку показать заготовку дяде Федору, кузнецу, у которого отец был молотобойцем. Дядя Федор, как ни старался попасть на фронт, был подчистую освобожден от армии. Белобилетник. Вот Колькин отец, Колька-большой, и брал на себя всю тяжелую работу. Зато и учил его дядя Федор искусному кузнечному делу как своего сына. Все, ушел Коля-молотобоец. Только и спросил кузнец у Коли:

- Значит, сам хочешь лыжи сделать?

- Сам.

- Есть у меня липовый брусок. Сто на сто. Метра два длиной. В кузне храню. Приходи, посмотрим.

* * *

Но вышло по-другому. Чтобы опосля не жалеть, Колька все-таки решил испытать заготовку. Не пропадать же добру. Он укрепил ее на большом сундуке, что стоял возле печки, так, чтобы не елозила, и чтобы на нее падал свет из окна. С толстого конца стал загонять стамеску. Сначала она отскакивала; дерево было еще сырое, живое и пружинило, выталкивало лезвие. Взял молоток потяжелее: со второго удара стамеска пошла. Он еще посильнее ударил, и по стволу стрельнула трещинка. Когда он догнал ее до конца, был уже уверен: заготовка расколется ровно и по всей длине. Через неделю зашел дядя Федор. Лыжи были готовы вчерне. Взял в руки одну, другую, взвесил каждую на ладони, проверяя центровку.

- Сам значит, - то ли спросил, то ли утвердил. И улыбнулся: - Молодец, Николай Николаевич.

К Рождеству лыжи были готовы.

* * *

За штурвалом "рамы" сидел летчик-ас. Он возвращался с боевого задания, ныряя из одного облака в другое, чтобы лазутчика не могли засечь с земли. Маршрут был знакомый. Где-то тут его сбили в прошлый раз. Ему, асу, стыдно об этом вспоминать, но надо, чтобы заострялось чувство мести. Тогда он успел дотянуть до своих и выпрыгнуть из самолета. Но приземлился на какие-то развалины, оставшиеся от сожженной деревни, и сломал ногу. Почти два месяца валялся в госпитале.

Ас в том полете вляпался в скверную историю: потерял бдительность и бездарно напоролся на русские зенитки. Фатерлянд лишился прекрасного боевого самолета. Он все время, что валялся по госпиталям, лелеял в себе жажду мести за нанесенное унижение русскими зенитчиками. Неотомщенный ас - побитый ас. Как дворовый пес. А он - не такой. Он из породы псов-рыцарей. По привычке выжимать ресурсы войны до конца прихватил в этот разведывательный полет бомбу. Это будет его оружие возмездия.

* * *

На Рождество после обеда вся деревня сходилась к церкви. Хоть церковь и стояла молчаливой и одинокой, но праздничное веселье, как и встарь, льнуло к ней. Чуть ниже от паперти начиналась горка - пологий спуск в лощину, разделяющую Николино на две улицы. На горе у церкви царил дух праздника и веселья той поры, когда и церковь в Николино имела свой голос. Это был не вызов властям, запретившим бога, это было проявление людской души, в которой всегда живет Крест.

Колька принес свои лыжи на плечах, чтобы все видели. Это был день его торжества. Колька увидел, как из дома на той стороне вышла мамка, захлопнула дверь, поправила на голове белый вязаный платок и направилась сюда, на горку к церкви. Это был для него как сигнал.

Но именно в этот момент что-то лишнее появилось в воздухе, какой-то звук. Посторонний. Чужой? Он нарастал, но не со стороны войны, а с другой, с востока. Через секунду, другую стало понятно, что летит самолет. Со стороны низкого солнца. Из тыла. Он летел прямо на них, и все, кто пришел на горку, вскинули руки помахать красному летчику, летящему бомбить войну. Еще через мгновение он показался выше солнца, обнаружилось, что он летит прямо на них. Машина уже ревела и наводила страх.

- Бух... бух... бух...! - вдруг распороло воздух, и игрушечные бурунчики побежали наискось и вверх по склону горы, прямо на праздничную толпу.

Самолет черным демоном проревел над их головами, вдавил их в гору. И только тут раздались крики.

- Фашист!

- Бегите! Врассыпную!

- Сволочь! Чтоб тебе кол в жо..!

- Ой, убили!!!

Из толпы еще остолбеневшей, но уже начавшей приходить в себя, как из-за какого-то тяжелого занавеса, раздвигая его, выползла ледянка. Бок у нее был разбит и отколот. Но не от этого онемели люди - в ледянке сидела Зойка Кружилина, и у нее было раздроблено все левое плечо. Ледянка медленно, но убыстряясь, катилась вниз, крутясь; детская кровь, бьющая из раны, окропляла рождественскую горку неширокими кругами... Ледянка все катилась и катилась... Все вращалась и вращалась... Оставляя красное на белом... И тут вдруг раздались истошные крики женщин, выведенных из шока нарастающим ревом самолета.

- З-о-о-о-я-я!..

- Летит! Опять летит!

- Ложись!

Ас сделал круг над деревней, поднялся выше и поймал в прицел церковь. Да, это то место, где стояли в тот раз зенитки, вон там, замаскированные под стволы деревьев вокруг колокольни.

И он открыл бомболюк.

...Колька устремился вслед за ледянкой, в которой была Зоя. Но на его пути оказалась Зоина кровь. Он не мог скользить по крови на лыжах... Он не знал почему, но знал, что нельзя. Он попробовал объехать кровавые узоры и упал. Ледянка внизу ударилась о барьер снега и остановилась, но не перевернулась. "Это хорошо, - подумал, - значит Зоя не ушибется. А я щас". Он стал развязывать крепления лыж, одну развязал, отпихнул ногой, она покатилась, и он оторопел: лыжа может больно ударить Зойку, а ей и так больно. Тогда он не стал отвязывать вторую, с левой ноги, а побежал вниз на одной ноге и одной лыже. На втором шагу споткнулся, встал, побежал...

Бомба взорвалась, как и рассчитал ас, между колокольней и церковью. Кольку, когда он бежал вниз по горе с одной лыжей на ногах, догнал осколок от бомбы. Зазубренный, острый кусочек легированной немецкой стали легко пробил Колькину голову на два сантиметра выше нижней границы черепа...

* * *

...Вешняя капель в тот год проснулась от спячки в последних числах февраля, как раз во вторую родительскую субботу Великого поста. А в воскресное утро пахнуло морозцем, и к обеду крыши по стрехам опоясались хрустальными подвесками сосулек. На радость детворе.

А утром в понедельник деревня была разбужена ревом кузнечихиной Маруськи. Соседка толкнулась к ней в дверь - в избе было холодно, зябко, печь не топлена. Вода в ведре, что стояло на скамейке возле двери, подернулась льдом. Стали искать хозяйку, ее нигде не было. Конюх Семен видел, будто шла Кузнечиха в сторону Фирюлевки, но она ли, кто еще, сомневался.

* * *

Нюшку Кузнецову нашли к вечеру того же дня на кладбище. Она расчистила Колюшкину могилку до самой земли, разбросав снег деревянной лопатой, на какой хозяйки сажают хлеб в печь. И вынимают его оттуда зарумяненным, духовитым, аппетитным. Лопата валялась тут же. Распахнутый, овчиной вниз, отцовский тулуп прикрывал всю Колюшкину могилку. Сверх тулупа, в расстегнутой телогрейке с раскинутыми руками лежала Кузнечиха, прижимаясь телом к земле. Будто хотела согреть ее.

* * *

Кузнец Федор достал где-то доски, сколотил ей гроб. Семен запряг Буланую в сани, и женская процессия двинулась к церкви, провожая Анну Сергеевну Кузнецову, двадцативосьмилетнюю новопреставленную солдатскую вдову в последний путь. Когда вносили гроб в церковь, кое-кто из прихожан начал было роптать: мол, на себя руки наложила солдатка, грех на душу взяла, не примет ее Господь... Кузнец набычился, навалился на попа:

- Ты их не слушай, отец. Погибла солдатка. Весь род ее погиб. Анна последней мученический крест приняла.

- Человек сам распоряжается своим горем и радостью, а жизнью - только Бог, - отозвался поп.

- Жизнью, но не смертью, - не унимался кузнец.

- Все в руках божьих. Могилка-то готова?

- Да, батюшка, готова. С Колюшкой рядом ее положим.

Кузнец накануне встретился с отцом Владимиром, поговорили.

- К сыну в могилку похороним, - сказал твердо, непререкаемо кузнец. - Она так наказывала.

Священник минуту помолчал. Сам отпевал Колюшку. Похоронили отрока рядом с могилой расстрелянного отца Михаила, которого приказали не хоронить. Батюшка немецкий танк в божий храм пустил. Время было лютое - начало зимы сорок первого. Наши цепи в атаку в полный рост шли - двери церкви распахнулись, и танк встретил проливным свинцом сибирских молодцов. Немцев вышибли, а попа энкавэдэшники расстреляли тут же у околицы: мол, не воспрепятствовал. А как он "воспрепятствует", если его вместе с попадьей прикладами в церковь затолкали и сутки даже до ветру не выпускали, прости, господи...

Дивизии и армии от немца до Москвы задом пятились, за свою вину жизнями красноармейцев откупались наши маршалы и командующие... А старый поп танк в церковь "пустил"... А кто его спрашивал, пустит он или не пустит? Тот танк пройдет из конца в конец деревни - и нет Фирюлевки вместе с церковью и попом. В церковь пустил... Выходит, переиграли в этой смертной игре гудериановские эсэсовцы наших особистов: их же руками и расстреляли безвинного батюшку.

Труп расстрелянного в "назидание" пролежал на снегу почти всю зиму. Уже и немцев от Москвы отогнали и погнали, а он все лежал. Поземки и вьюги сугроб над ним намели. Как скифский курган. А когда снег растаял, на том месте трупа не оказалось. За частоколом возле церкви появилась могилка с безымянным деревянным крестом. Потом там похоронили фирюлевского счетовода, всю жизнь маявшегося животом; раненого солдата, отпущенного с войны вчистую и харкавшего кровью, да вот Колюшку с малолетней Зоей. И всем ставили одинаковые деревянные кресты, среди которых могила священника как бы и затерялась. О нем и не вспоминали. А кому было вспоминать, коли попадья, разбитая нечеловеческим горем, отдала богу душу через три с половиной месяца после того расстрела. Ей тоже откопали отдельную могилку и поставили на ней крест.

А вдруг, когда война заглохнет, кто-то злопамятный розыск учинит про расстрелянного попа и тот запрет вспомнит?

- Что же, - ответил отец Владимир кузнецу, - войну не Бог наслал - сами люди. Небеса принимают души не всех усопших. И Божий суд мирскому неподвластен.

* * *

Я умер через год, на пятнадцатый день как отметили годовщину Победы, в праздник Святой Троицы. Когда зацвела черемуха и стали лопаться набухшие кисти сирени. Неделю спустя как мамка ушла в райцентр на базар. Сказала, что на новый тиковый пиджачок и батины хромовые сапоги выменяет картошки и немного хлеба. Синий пиджачок мне выдали в райсобесе как сыну погибшего красноармейца. На бедность. Разовая матпомощь называется, к началу учебного года. Мама убрала его "про черный день".

Вчера я съел последнюю картофелину из тех пяти, что оставила мне мамка. Съел вместе с кожурой. Какая разница - картошка была невкусная и не лезла в рот. И у меня тут же схватило живот. Он все болел и болел, а я не знал, что делать: живот у меня болел часто. Особенно если я никак не мог сходить по-большому.

Я сел, подобрал колени к животу, так он меньше болел. В окно уже глядело солнышко, и на полу от оконной рамы отпечатался крест. На печке почему-то было холодно, и я подумал, что солнышко нагрело пол. Стал сползать с лежанки, сорвался - руки были какие-то вялые, больно ударился подбородком о приступку и попкой об пол. Меня затошнило, но я все-таки дополз до солнышка на полу. Там было теплее, чем на лежанке. Мне стало хорошо и не больно. Я уснул...

* * *

На том берегу, через плотину, напротив нашей избы, жила Мария Петровна, наша старшая учительница: она учила второй и четвертый классы. Когда я был еще живой, то ходил к ней, сидеть с ее маленьким сынком Олешком. Она шла в школу, я оставался сидеть с ним. Кормил его манной кашей, сваренной напополам с толченой мерзлой картошкой и толокном. Давал ему кипяченого молока. И сам ел немножко. Не более трех ложек каши. И стакан молока с кусочком магазинного хлеба. Я макал его в стакан и ждал, пока в каждую дырочку хлеба заползало молоко, потом вытаскивал, клал на язык и высасывал. Так было вкусно и можно с одним кусочком съесть все молоко. Постепенно, раз за разом, опускал хлеб в стакан, пока он не размокал, не превращался во вкусную тюрю. Учительнице в районе выдавали недельный паек, а мы с мамкой были эвакуированные. Поэтому ей за работу в колхозе ставили полтрудодня. Мы как-то дотянули до посевной, но тут кончились все запасы. Ну ничегошеньки не осталось. Теперь вот понесла на толкучку, что осталось от двух ее мужиков - папкино и мое.

...Мария Петровна нашла меня на полу бездыханным. Потом кто-то догадался поднести к моему лицу зеркало. Через минуту на нем образовалось туманное пятнышко.

- Дышит, родимый... живой...

Учительница с помощью черенка ложки разжала мне рот и вставила в него розовый вкусный сосок своей груди. Как неумелому грудничку. Был он нежный и сладкий. И, наверное, поэтому воскресил меня из мертвых. Так во второй раз я воскрес. И стал молочным братом Олежки. Старшим.

* * *

А мамка ничего не продала в районе и не обменяла. Ни сапоги, ни пиджачок. Она упала тут же, посреди растоптанной толкучки. Остановилось сердце, сказали в райбольнице. Пиджачок и папины сапоги нам с Марией Петровной вернули. Мамку мы похоронили за загородкой Фирюлевской церкви. Там было место рядом с Кузнечихой и Колькой. И Зойкой Кружилиной. Аккурат в день Святой Троицы. На кресте пометили: Сучкова Евдокия Петровна. 11.III.1920 г. - 23.V.1945 г.

* * *

Человек смертен плотью, народ бессмертен духом.

"Убейте их, дяденьки... Только не пускайте..."

...Война прогрохотала через наши судьбы огнем и кровью. Фашисты стремились через южное подбрюшье выйти в тыл к столице. Их танковые армады и пехота рвались к Серебряным Прудам, Кашире, Михайлову, за спиной у которого моя родная рязанская деревенька жалась от предчувствия беды, но жила. Мы мерзли, как картошка, неубранная с колхозного поля. Но цеплялись за жизнь как луговые говорушки-опята, лишь бы дождаться дождичка. Лишь бы наши заступились за нас - сибирские, рязанские, татарские солдатушки, милые вы наши, родненькие, долгожданные заступники и спасители. Мы все перетерпим, все перенесем - только не отступайте, не бросайте нас.

- Ну, не о-о-ста-вля-яй-те!.. Ро-о-дне-е-ньки-и-е...

Я тоже так кричал. Малый, сопливый, но кричал. И старший мой брат, второклассник, кричал. И младший, четырехлетка. А одиннадцатилетняя сестра выбежала за дверь, накинув на голову лишь вязаный платок, вцепилась в рукав солдата и только тряслась да царапала задубевшую на морозе шинель и шептала посинелыми губами:

- Убейте их... убейте, дяденьки... только не пускайте...

Из них живыми почти никто из того боя не вернулся. Две ночи подряд вывозили их наши бабы-солдатки кричащих и маткающихся, истекающих кровью из-под Михайлова на колхозных санях-розвальнях. Санитары и врачи перевязывали, делали укол и отправляли дальше в тыл. Они знали, что уходят на смерть. Их командиры знали, что они ведут свои полки на смерть. И главнокомандующие знали, что бросают на смерть цвет нации, чтобы спасти эту самую нашу советскую нацию, бросают, чтобы выиграть... Нет, не победу, а лишь передышку. За победу лягут другие. Миллионы других. А эти сражались за нашу деревеньку. И мы больше ничего не хотели знать - не отдайте нас немцу!

Они полегли, но не сдали. По этой земле нам бы ходить вечно с непокрытой головой и шептать покаянно:

- Прости, дяденька, сынок, внучек... Прости, это я тебя просил... Это я тебя послал... Это ты и за меня...

Общество История День Победы