В шведском "Драматене" сыграли "Вишневый сад"

В завершении чеховского сезона Королевский театр Швеции "Драматен", накануне показавший мировую премьеру "Вишневого сада" в Москве, открыл этим спектаклем свой новый сезон в Стокгольме.

Последнюю пьесу Чехова знаменитый шведский хореограф Матс Эк поставил по заказу Чеховского фестиваля. Не подумайте, что он превратил ее в балет. Эк, чьи хореографические шедевры прославили его на весь мир, давно мигрирует в сторону драмы. Вот и здесь, как в недавно виденной москвичами стринберговской "Сонате призраков", он соединяет хореографические видения с театром диалога. Эта странная структура, при которой персонажи, внезапно прервав беседу, пускаются в пляс, ставит зрителя в положение экстремального туриста, путешествующего в неведомые территории. Маршрут неизвестен, гид то и дело норовит сбежать, бросив всех на произвол судьбы. Эку точно того и надо. Перед премьерой в Стокгольме он говорил нам о своем опыте работы с Чеховым: "Его диалоги только кажутся прозрачными, воздушными, на самом деле это самая жесткая структура, которую я когда-либо встречал". Уверенный в том, что с ней ничего плохого не случится, он и задумал сдвинуть время действия чеховской пьесы на сто лет вперед, из начала ХХ века в самый конец 90-х, заставив Фирса в воинских колодках вздыхать по временам Сталина, а разбогатевшего на маковых плантациях Лопахина мечтать о более респектабельном бизнесе и союзе.

Прилетевшая в имение на самолете Раневская получает из Парижа не телеграммы, а факсы. Ее слуга Яша, хоть и стал теперь похож на охранника, по-прежнему наглец и хам, Лопахин в мечтах о лучшей партии спит с Дуняшей и, застегивая ширинку, выходит встречать Раневскую.

Количество конфузов и исторических ляпов, столь явно бросавшееся в глаза на московской премьере, в Стокгольме почти не заметили. Никому из рецензентов не пришло в голову спросить, как декаденты, раздражавшие Гаева в конце ХIX века, превратились в диссидентов конца ХХ. Как Лопахин, сын крепостного, превратился в нового русского? Да и мне эти социологические несообразности, так смешившие московскую публику, в Стокгольме показались вовсе не такими уж нелепыми.

И хотя, пригласив шведского журналиста Ларса Клеберга и немецкого драматурга Ирену Клаус в соавторы, Эк хотел выглядеть по-немецки точным и основательным в осовременивании Чехова, это явно не его область. Его взгляд остается созерцательным взглядом философа и эзотерика, поэта и мистика, владеющего тайной человеческих отношений. В пьесе Чехова столетней давности он слышит рифмы к нынешней истории России, так и не выбравшейся из ярма рабства, живущей ностальгией по прошлому и глубоким пессимизмом по отношению к будущему.

Оттого и пространство его нового опуса так метафизически отрешенно - оно не дает никаких знаков прошлого или настоящего. Его движущиеся стены - скорее философский ландшафт в духе крэговских ширм, мрачновато-печальный и таинственный, чем отражение реальных 90-х (художник Бенте Люкке Мюллер). Оттого лучшие сцены его спектакля связаны с жизнью вне слов, выражающей таинственный ток человеческих отношений. Вот Лопахин (Магнус Русман) танцует с Варей (Эллен Маттссон) под едва узнаваемую мелодию песни "Темная ночь", и волна тоски наполняет сердца, без всякой связи с "шальными 90-ми". Так и не состоявшееся объяснение, прерванное звонком мобильника, ничего не меняет в безнадежности этих отношений. А когда в сцене бала Аня (Ханна Алсртрюм) движется со стулом за потерянной матерью (Раневская - Мари Рикардссон), пытаясь спасти ее от обморока, вся ее щемящая забота и страх за нее выражены с неподражаемой уникальностью.

Венчает этот прекрасный танец великолепный и величественный образ Анны Лагуны - музы и жены хореографа, которая играет здесь Шарлоту Ивановну, но кажется, что в ней сошлись все печальные призраки мирового искусства - от безумной Жизель, ее легендарной партии в балете Эка, до Офелии и мамы, идущей по чеховскому вишневому саду.

Так, между нелепой попыткой быть современным и мощной пластической поэзией чувств движется таинственный ток этого спектакля, принятого в Москве с ироническим смешком, а в Стокгольме - с нескрываемым восторгом. Матс Эк, взращенный на родине Стринберга и в театре Бергмана, впервые коснулся Чехова, и это пошло обоим на пользу.