Год назад на конференции о сталинских репрессиях одна из докладчиков, посвятивших свое исследование осознанию террора в русской литературе XX века, сказала, что Солженицына мы еще как-то прочитали, а Шаламова пока не можем. Для нас он звучит как античная трагедия - слишком страшно. Журналист Анна Голембиовская вспоминает о встрече с Варламом Шаламовым.
- Я встречалась с Варламом Шаламовым в 80- е годы. Это было еще до второй горбачевской "оттепели", и такие люди как Шаламов не были тогда героями дня, как позже в "перестройку". Но мы уже знали, кто они, в нашей собственной, неофициальной истории и жизни. Они уже были обозначены для нас как люди, мимо опыта которых нельзя пройти.
Шаламов все время ходил в шарфе, кутался в него. Потому что там, в лагере, "промерз на века".
Меня потрясло, когда он однажды сказал, что вернувшись физически, он никогда не сможет вернуться к родным и близким психологически. Потому что то, что он пережил, что видел в лагере, было за гранью самого ада, и навсегда разъединило его со всеми людьми, даже с самыми близкими. И он действительно не вернулся к людям, жил один, хотя кто-то из женщин пытался скрасить его одиночество.
Встреча с Шаламовым была для меня значима еще и потому, что я знала, что он пострадал в том числе и из-за любимого мною Бунина. Из-за того, что признался: это мой любимый писатель.
Позже меня потрясло согласие Солженицына с замечанием Шаламова: вот вы написали, что мышь пробежала - но это не правда, ее тут же поймали бы и съели. Как могло это не потрясти! Мир рассказов Шаламова в самом деле сродни античной трагедии, мы читаем его, но можем ли взять в себя пережитое им? Или между нами по-прежнему пропасть?
Увидев в книге дорогого мне Анатолия Гладилина признание о долго "закрытой" для него странице лагерной истории России, я вспоминаю, что для меня все открылось довольно рано - через историю моей семьи. Родители мои сами не пострадали, но они все знали и от меня не прятали правды. Уже с 15 лет я стала встречаться с людьми, вернувшимися из лагерей.
Помню, когда я уже работала в "Известиях" в отделе писем, мне было лет 20, и к нам в дом пришла женщина без ноги. Близкая родственница моего отца она разыскивала своего сына, отнятого у нее при аресте. А арестована она была как ЖИР (жены и родственники) "врагов народа". Один ее ребенок остался у родственников в белорусских деревнях, а другой, маленький - в яслях. Какой путь поисков мы прошли, разыскивая этого ее сына - выясняли, куда выехали ясли и т. п. И чудом нашли! Уже взрослого сына.
Вскоре круг сидевших в лагерях людей стал для меня самым главным кругом. Так получилось, что все интересные мне художники, например, были детьми репрессированных - и Дима Плавинский, и Анатолий Зверев, и Владимир Немухин. А мой самый любимый художник Борис Свешников сам сидел в лагере. И когда я приехала к нему и попробовала заговорить о лагере, он сказал мне: нет. Это был очень трудный опыт - блокирующий возвращение ума и чувств к нему.