А не творческий ли это кризис? Этот вопрос, которым теперь удивленно задаются иные поклонники Владимира Сорокина, кажется вполне логичным. Сборник литературы, составленный (и частично - в рамках одного рассказа - написанный) одиозным отечественным литератором оказался на полках книжных магазинов неожиданно. Почти без рекламы, без громких анонсов - и даже без предисловия от составителя, которое, вроде бы, всегда было неизбежным атрибутом подобных книг. В общем, чуть ли не под грифом "совершенно секретно". Пояснение - только в надписи на обложке крупным красным шрифтом на фоне пасторального пейзажика. Там же - интрига: а что, собственно говоря, такое этот "Русский жестокий рассказ"?
Интригует и список авторов, чье творчество Владимир Георгиевич выбрал для своей антологии. При всем многообразии русской литературы создатель "Теллурии" и "Голубого сала", кажется, задался целью сделать это многообразие как можно более очевидным. Наверное, для тех, кто до сих пор почему-то не в курсе. В пухлом томе - малая проза тридцати двух людей, совершенно не похожих друг на друга, как в жизни, так и в письме. Лермонтов и Одоевский, Достоевский и Горький, Бабель и Хармс. Не обошлось и без наших современников с громкими именами - например, Пелевина, Виктора Ерофеева и Татьяны Толстой. Очевидную ремарку о том, что все это - "различные по духу, стилю и содержанию" произведения, можно прочитать на сайте издательства "Корпус". Правда, объединяющий фактор, по мнению самого Сорокина, все-таки есть: каждый из этих маститых литераторов хотя бы раз в жизни писал о жестокости.
Соответствующая тема, в принципе, близка и самому писателю. Убедиться в этом можно, открыв любую его книгу. Кто-то даже называет лауреата многочисленных премий самым жестоким из наших авторов - и небезосновательно. За блестящим стилем в любом романе и любой повести зияет дыра отсутствия даже самого схематичного гуманистического посыла. Сплошь холод, мрак и едкая ирония. Владимир Георгиевич, думается, потому и лишился возможности стать любимым писателем очень многих россиян, что равнодушен к важнейшему для нашего народа человеколюбию. Впрочем, как раз в этом свете его подборка выглядит достаточно странной: собственно, о жестокости в ней не так много слов, как можно было бы подумать. Тут, конечно, достаточно страшного, немало неуютного и способного буквально довести до истерики. Но жестокость в большинстве этих вещей разве что просто очерчена, а то и отсутствует напрочь. Что от нее в "Фаталисте"? А в "Смерти Ивана Ильича"? Думается, ничего. Или почти ничего.
Так может, этот сборник - ключ к тому, откуда взялась жестокость в прозе самого Сорокина, или перечень его источников вдохновения? И снова, думается, нет. Перечисленные в оглавлении фамилии едва ли как-то связаны с сорокинскими представлениями о творческом методе. Исключения - разве что Газданов и Набоков; да и те, скорее, условные, ибо в той или иной мере повлияли на всех именитых постсоветских литераторов. Владимир Георгиевич - как и любой крупный деятель постмодерна - уже достаточно давно существует в собственной системе координат. Копошиться в почве русской прозы, выискивая в ней корни сорокинского писательства, - преглупое занятие: слишком уж много этих корней и переплетены они в абсолютно непоследовательный ком. Будем считать, что задачей "Русского жестокого рассказа" был своеобразный подарок читателям - публикация в одном томе любимых Сорокиным некрупных текстов. А уж тут спорить о целесообразности не приходится. Тексты-то - все до единого - что надо.