Снаряды
Лейтенант Александр Чурин,
Командир артиллерийского взвода,
В пятнадцать тридцать семь
Девятнадцатого июля
Тысяча девятьсот сорок второго года
Вспомнил о боге.
И попросил у него ящик снарядов
К единственной оставшейся у него
Сорокапятимиллиметровке.
Бог вступил в дискуссию с лейтенантом,
Припомнил ему выступления на политзанятиях,
Насмешки над бабушкой Фросей,
Отказал в чуде,
Назвал аспидом краснопузым и бросил.
Тогда комсомолец Александр Чурин,
Ровно в пятнадцать сорок две,
Обратился к дьяволу с предложением
Обменять душу на ящик снарядов.
Дьявол в этот момент развлекался стрелком
В одном из трех танков,
Ползущих к чуринской пушке,
И, по понятным причинам,
Апеллируя к фэйр плэй и законам войны,
Отказал.
Впрочем, обещал в недалеком будущем
Похлопотать о Чурине у себя на работе.
Отступать было смешно и некуда.
Лейтенант приказал приготовить гранаты,
Но в этот момент в расположении взвода
Материализовался архангел.
С ящиком снарядов под мышкой.
Да еще починил вместе с рыжим Гришкой
Вторую пушку. Помогал наводить.
Били, как перепелов над стерней.
Лейтенант утерся черной пятерней.
Спасибо, Боже - молился Чурин,
Что услышал меня,
Что простил идиота…
Подошло подкрепленье - стрелковая рота.
Архангел зашивал старшине живот,
Едва сдерживая рвоту.
Таращила глаза пыльная пехота.
Кто-то крестился,
Кто-то плевался, глазам не веря,
А седой ефрейтор смеялся,
И повторял - Ну, дают! Ну, б**, артиллерия!
9 мая 1945 года
Все не верится, черт возьми,
В то, что мы с тобой уцелели
Как шатает нас от весны,
Как мы страшно переболели
Видно в этой войне, мой друг,
Мы утратили слух и зренье,
И как новый и злой недуг
Нас пугает выздоровленье
Как обугленные глядим
На кипящие цветом ветки
После стольких военных лет
Этот май опаляет веки
Как больные - здоровяку,
Как застенчивые - нахалу,
Так завидуем мы цветку,
Что расцвел у ворот, нахал…
Мы стоим посреди весны,
За которую умирали
Уважаемы и скучны
Как живые мемориалы.
Поотвыкли от нас, видать,
Птицы, женщины и деревья,
Надо заново начинать
Завоевывать их доверье
Дедушкин портрет
Бабушка надела ордена
И сейчас красивая такая!
День Победы празднует она,
О войне великой вспоминая.
Грустное у бабушки лицо.
На столе солдатский треугольник.
Дедушкино с фронта письмецо
Ей читать и нынче очень больно.
Смотрим мы на дедушкин портрет
И разводим ручками с братишкой:
- Ну какой, какой же это дед?
Он же ведь совсем ещё мальчишка!
Баллада о зенитчицах
Как разглядеть за днями
след нечёткий?
Хочу приблизить к сердцу
этот след…
На батарее
были сплошь -
девчонки.
А старшей было
восемнадцать лет.
Лихая чёлка
над прищуром хитрым,
бравурное презрение к войне…
В то утро
танки вышли
прямо к Химкам.
Те самые.
С крестами на броне.
И старшая,
действительно старея,
как от кошмара заслонясь рукой,
скомандовала тонко:
- Батарея-а-а!
(Ой мамочка!..
Ой родная!..)
Огонь! -
И -
залп!
И тут они
заголосили,
девчоночки.
Запричитали всласть.
Как будто бы
вся бабья боль
России
в девчонках этих
вдруг отозвалась.
Кружилось небо -
снежное,
рябое.
Был ветер
обжигающе горяч.
Былинный плач
висел над полем боя,
он был слышней разрывов,
этот плач!
Ему -
протяжному -
земля внимала,
остановясь на смертном рубеже.
- Ой, мамочка!..
- Ой, страшно мне!..
- Ой, мама!.. -
И снова:
- Батарея-а-а! -
И уже
пред ними,
посреди земного шара,
левее безымянного бугра
горели
неправдоподобно жарко
четыре чёрных
танковых костра.
Раскатывалось эхо над полями,
бой медленною кровью истекал…
Зенитчицы кричали
и стреляли,
размазывая слёзы по щекам.
И падали.
И поднимались снова.
Впервые защищая наяву
и честь свою
(в буквальном смысле слова!).
И Родину.
И маму.
И Москву.
Весенние пружинящие ветки.
Торжественность
венчального стола.
Неслышанное:
"Ты моя - навеки!.."
Несказанное:
"Я тебя ждала…"
И губы мужа.
И его ладони.
Смешное бормотание
во сне.
И то, чтоб закричать
в родильном
доме:
"Ой, мамочка!
Ой, мама, страшно мне!!"
И ласточку.
И дождик над Арбатом.
И ощущенье
полной тишины…
…Пришло к ним это после.
В сорок пятом.
Конечно, к тем,
кто сам пришёл
с войны.
Два вечера
Мы стояли у Москвы-реки,
Теплый ветер платьем шелестел.
Почему-то вдруг из-под руки
На меня ты странно посмотрел -
Так порою на чужих глядят.
Посмотрел и улыбнулся мне:
- Ну, какой же из тебя солдат?
Как была ты, право, на войне?
Неужель спала ты на снегу,
Автомат пристроив в головах?
Понимаешь, просто не могу
Я тебя представить в сапогах!..
Я же вечер вспомнила другой:
Минометы били, падал снег.
И сказал мне тихо дорогой,
На тебя похожий человек:
- Вот, лежим и мерзнем на снегу,
Будто и не жили в городах…
Я тебя представить не могу
В туфлях на высоких каблуках!..
Песенка о пехоте
Простите пехоте,
что так неразумна бывает она:
всегда мы уходим,
когда над Землею бушует весна.
И шагом неверным
по лестничке шаткой
спасения нет.
Лишь белые вербы,
как белые сестры глядят тебе вслед.
Не верьте погоде,
когда затяжные дожди она льет.
Не верьте пехоте,
когда она бравые песни поет.
Не верьте, не верьте,
когда по садам закричат соловьи:
у жизни и смерти
еще не окончены счеты свои.
Нас время учило:
живи по-походному, дверь отворя..
Товарищ мужчина,
а все же заманчива доля твоя:
весь век ты в походе,
и только одно отрывает от сна:
куда ж мы уходим,
когда за спиною бушует весна?
Мне снился сон. И в этом трудном сне
Отец, босой, стоял передо мною.
И плакал он. И говорил ко мне:
- Мой милый сын! Что сделалось с тобою!
Он проклинал наш век, войну, судьбу.
И за меня он требовал расплаты.
А я смиренно говорил ему:
- Отец, они ни в чем не виноваты.
И видел я. И понимал вдвойне,
Как буду я стоять перед тобою
С таким же гневом и с такой же болью…
Мой милый сын! Увидь меня во сне!..
Был легковерен и юн я
Сбило меня с путей
Двадцать второе июня -
Очень недобрый день.
Жизнь захлебнулась в событьях,
Общих для всей страны,
И никогда не забыть их -
Первых минут войны!…
Детский ботинок
Занесенный в графу
С аккуратностью чисто немецкой,
Он на складе лежал
Среди обуви взрослой и детской.
Его номер по книге:
"Три тысячи двести девятый".
"Обувь детская. Ношена.
Правый ботинок. С заплатой…"
Кто чинил его? Где?
В Мелитополе? В Кракове? В Вене?
Кто носил его? Владек?
Или русская девочка Женя?..
Как попал он сюда, в этот склад,
В этот список проклятый,
Под порядковый номер
"Три тысячи двести девятый"?
Неужели другой не нашлось
В целом мире дороги,
Кроме той, по которой
Пришли эти детские ноги
В это страшное место,
Где вешали, жгли и пытали,
А потом хладнокровно
Одежду убитых считали?
Здесь на всех языках
О спасенье пытались молиться:
Чехи, греки, евреи,
Французы, австрийцы, бельгийцы.
Здесь впитала земля
Запах тлена и пролитой крови
Сотен тысяч людей
Разных наций и разных сословий…
Час расплаты пришел!
Палачей и убийц - на колени!
Суд народов идет
По кровавым следам преступлений.
Среди сотен улик -
Этот детский ботинок с заплатой.
Снятый Гитлером с жертвы
Три тысячи двести девятой.
Десятилетний человек
Крест-накрест белые полоски
На окнах съёжившихся хат.
Родные тонкие березки
Тревожно смотрят на закат.
И пес на теплом пепелище,
До глаз испачканный в золе.
Он целый день кого-то ищет
И не находит на селе.
Накинув драный зипунишко,
По огородам, без дорог,
Спешит, торопится парнишка
По солнцу, прямо на восток.
Никто в далекую дорогу
Его теплее не одел,
Никто не обнял у порога
И вслед ему не поглядел,
В нетопленой, разбитой бане,
Ночь скоротавши, как зверек,
Как долго он своим дыханьем
Озябших рук согреть не мог!
Но по щеке его ни разу
Не проложила путь слеза,
Должно быть, слишком много сразу
Увидели его глаза.
Все видевший, на все готовый,
По грудь проваливаясь в снег,
Бежал к своим русоголовый
Десятилетний человек.
Он знал, что где-то недалече,
Быть может, вон за той горой,
Его, как друга, в темный вечер
Окликнет русский часовой.
И он, прижавшийся к шинели,
Родные слыша голоса,
Расскажет все, на что глядели
Его недетские глаза.