Во-первых, хоронили поручика белой армии, блестящего наездника, который на пари мог подняться на лошади на второй этаж ресторана, выпить, не покидая седла, полстакана коньяка и тем же манером вернуться на улицу. Во-вторых, последний путь его - от дворца на Неве (там была панихида) до Волкова кладбища - просто не мог миновать Разъезжую улицу у Пяти углов, где он не только закончил свою повесть "Поединок", но и стал известным классиком.
А в-третьих, между белыми дрогами и белой колесницей с венками из белых цветов ехали в черной "эмке" две жены его - первая страсть и последняя нежность! - две самые дорогие женщины, с которыми он, представьте, почти в один день познакомился как раз на Разъезжей.
В доме, который и ныне легко найти...
- Кадет Куприн, выйти из строя!.. - стриженый двенадцатилетний подросток (синие погоны, красные петлицы, восемь пуговиц на мундирчике) обреченно делает два шага. Кадет, позволивший себе возмутительно грубый поступок по отношению к дежурному воспитателю, приговаривается к телесному наказанию в десять ударов розгами...
Бедный, бедный Куприн, он знал: его ждет скамейка, покрытая простыней, дядька Балдей, прячущий за спиной розги, и затхлый запах солдатских штанов, когда другой дядька сядет ему на голову, чтобы не вырывался. Запомнит унижение, опишет в автобиографической повести. "Кадет Булавин испытал все, что чувствует приговоренный к смертной казни. Так же его вели, и он не помышлял о бегстве, так же рассчитывал на чудо и думал, что вот сто человек остались счастливыми... а я один, один буду казнен..."
Он и будет казнен. Казнен детством, предательством, нищетой в Париже, казнен родной страной и всей жизнью своей, которая заставляла его, тонкого и отзывчивого как мембрана, казаться, по выражению одного критика, "ну просто свирепым".
"Среди равных побеждает тот, кто уверен в своей победе", - любил повторять он. А проигрывает - кто "потеряет сердце". Так и написал: "Потеря сердца... Ее знают акробаты, всадники, борцы и артисты. Эта болезнь постигает свою жертву без предупреждений".
Сам Куприн "потеряет сердце", кажется, однажды. В тот день он впервые пришел на Разъезжую. Сюда, в редакцию журнала "Мир Божий", его, насквозь провинциального мужичка (автора, правда, уже и "Олеси", и "Молоха"), привел друг Иван Бунин.
Куприн шел набычившись, неоглядчиво, он успел уже поработать репортером, землемером, псаломщиком, кузнецом, столяром, учился на зубного протезиста и учил в училище слепых, разводил "махорку-серебрянку" и даже пытался постричься в монахи. Все было в его жизни...
На Разъезжей друзья узнали, что хозяйка журнала Александра Аркадьевна Давыдова больна и примет их ее приемная дочь Муся, двадцатилетняя курсистка-бестужевка, черноглазая, остроумная Мария Карловна. "Муся была подкидыш, - вспоминала Ариадна Тыркова-Вильямс. - Ее младенцем принесли к дверям Давыдовых... Очень хорошенькая... Ее портил смех, недобрый, немолодой. Точно она говорила: "Какие вы все дураки, и до чего вы мне надоели..." Росла среди знаменитостей (Тургенев, Чехов, Гаршин, молодой Горький). И, конечно, Куприн, в диком полосатом костюме и желтом галстуке с синими цветочками, не только смешался, увидев ее, но едва не спрятался за спину друга.
Бунин же балагурил: "Разрешите представить вам жениха. Талантливый беллетрист, недурен собой... Александр Иванович, - обратился к другу, - повернись-ка к свету!.. Ну... Как вам? У вас товар, у нас купец..." - "Нам ничего, - смеясь, подхватила шутку Маша. - Мы что. Как маменька прикажут..."
Но на другой день обоих принимали здесь уже иначе: стол с крахмальными салфетками, хрусталь, дорогие вина. Теперь обедали с хозяйкой. А двум горничным помогала прислуживать хрупкая девушка с лебединой шеей, которую звали Лизой и к которой относились как "к нелюбимой сироте".
Эх, эх, Куприн, уже влюбленный в Машу, не увидел ее и, уж конечно, не знал, что через шесть лет после женитьбы на Маше его второй женой станет как раз она - Лиза Гейнрих, сестра жены Мамина-Сибиряка, отданная Давыдовым на воспитание.
Маша, конечно, была ярче, Лиза скромней, та светски лукава, эта - простодушна. Маша знала, как глядеться доброй, Лиза же была сама доброта. Это ведь Лиза через 37 лет, в Ленинграде у могилы Куприна, заставленной венками из белых цветов, когда они у насыпанного холмика останутся вдвоем с Машей, выдохнет одну фразу всего: "Маша, из меня вынули жизнь..."
Это будет еще.
А пока Куприн, стихийный, эмоциональный (он любил говорить, что даже "спичку нельзя зажечь равнодушно!"), был смирен, стреножен именно Машей. Словом, через три месяца - небывалый тогда срок - она станет его женой.
Нет, Маша любила его, но, если уж задаваться вопросом, что есть ее любовь, то не ошибемся, сказав: любила, как будущего великого писателя. "Я верю в тебя", - сказала, когда он признался, что хочет писать большую вещь. Из Крыма привезет ей шесть глав "Поединка", повести, где поединком был его личный поединок с царской армией. Но, непредставимо, когда "Поединок" станет буксовать у него, Маша, его любовь, покажет ему на дверь: "Поединок"! А до той поры я для тебя не жена!.." И Куприн, представьте, не порвет поводков, нет. Покорно снимет комнатку на стороне, даже осудит себя: "с влюбленными мужьями иначе нельзя", и - фантастика! - написав очередную главу, будет спешить с ней на Разъезжую, где на черной лестнице (чтобы не встретиться с Машиными знакомыми), просунув рукопись сквозь прикрытую на цепочку дверь, будет ждать, чтобы его впустили в очередной раз.
Визит к законной жене, но - как "гонорар"... Бедный, бедный писатель! Однажды, когда он, чтобы увидеть Машу, подсунул уже читанную ей раньше главу, дверь для него не откроется вовсе. Так-то вот! И он, сорвиголова, "мачо", как сказали бы ныне, сядет на грязные ступени черной лестницы и, как в "кадетке", тихо, по-детски заплачет...
Впрочем, столетие, миновавшее с тех пор, позволяет сказать объективно - он и сам не был идеалом. Это ведь про него ходили стишки, пущенные из писательского ресторанчика: "Если истина в вине, // Сколько истин в Куприне!.." Как было жить с таким? То он три дня пропадает у цыган, и его вытаскивает оттуда Вересаев: "На вас смотрит вся читающая Россия, а вы?.." То якобы патентованным "голландским" средством от седины красит голову масляной краской какому-то филеру из Одессы. То обливает горячим кофе писателя Найденова и в клочья рвет на нем жилет; то в гостях натурально начинает душить Леонида Андреева, пока того, уже посиневшего, не вырывают из его железных рук.
Да и домой он мог привести и огненно-рыжего Уточкина, модного летчика, и попа-расстригу, и - прямо из "Капернаума", трактира - какого-то раскосого штабс-капитана Рыбникова, которого, будет уверять, сразу принял за японского шпиона. А то, приревновав Машу, когда она вернулась из театра уж чересчур поздно, подожжет на ней черное газовое платье. Такая вот шутка! В другой раз, когда ей не понравятся золотые часики, подарок его, шарахнет их о стену и, вбив каблуком осколки в паркет, убежит из дома...
В жилах Лизы текла венгерская кровь, отец ее из старинного рода, Мориц Ротони-Гейнрих, участвовал в восстании мадьяр, и за поимку его была назначена награда. Ничего этого Куприн не ведал, и более того, когда через два года забежал на минутку к Мамину-Сибиряку, то вообще не признал ее - так она похорошела.
В тот день ему открыла дверь стройная девушка в форме сестры милосердия.
"На фронт едет, на войну с Японией, - сказал ему Мамин и якобы добавил: - Смотри не влюбись". - "Достанется же кому-то такое счастье", - ахнул Куприн.
Потом до него будут доходить слухи, что Лиза добралась до Мукдена, пережила какое-то крушение поезда в иркутском туннеле, работала в полевом госпитале и даже награждена медалями. Но ошеломило другое: то, что Лиза едва не покончила с собой. Знаете, из-за чего? Из-за того, что человек, которого она встретила на фронте, врач, с которым даже, кажется, обручилась, на ее глазах избил до полусмерти какого-то солдата. Вот чего не стерпела.
Как он понял тогда ее! Ведь он и сам только что написал в "Поединке", как рядового Хлебникова смертельно избивает самодур-фельдфебель: "Прилив теплого, бесконечного сострадания охватил его..." Со-страдание - совместное страдание! Золото душ, пароль, по которому узнают друг друга истинно любящие...
Ну как им, таким одинаковым, было не сойтись?..
Лиза, вернувшись с фронта, Куприных в городе не застала. Но, забежав на Разъезжую, увидев, что дочь их, Лида, оставленная на няньку, лежит в дифтерите, уже не отошла от ее кровати, осталась спасать ее. Маша, оценив это, "обрадовавшись привязанности дочери к Лизе", предложила ей поехать с ними в Даниловское, в имение друга Куприна - Батюшкова, знатока западной литературы, внучатого племянника поэта.
Вот там, в Даниловском, в парке у пруда (оба вспоминали потом, что в грозу, при свете молний), писатель и объяснился со своей Сюзинкой. "Я, - прошептал он Лизе под грохот грома, - больше всего на свете, больше себя, семьи, своих писаний люблю вас..."
19 марта 1907 года Лиза и Куприн выехали за границу. Она везла его в Гельсингфорс лечиться - это было ее условием. А через 11 лет их "медовый" Гельсингфорс станет первой точкой долгой эмиграции Куприных, последней ниткой, пуповиной, связывавшей их с Россией, которую на этот раз они разорвут вместе. На чужбине найдут много прежних друзей: Бунина, Сашу Черного, Бориса Зайцева, Тэффи, Шмелева, художника Билибина. Их дом и там будет полон гостей, но Лиза - лебединое крыло его - именно там, в эмиграции, по словам дочери, и перестанет улыбаться...
Ах, сколько счастья было у нее с ним в России! Нет, Куприн не стал другим, но Лиза с ним почти всегда улыбалась. Улыбалась, когда он в казино, выиграв несколько пригоршней золотых, на другое утро, прячась за портьерой номера в отеле, бросал вниз, на аллею парка, монету за монетой и наблюдал, как богатые обитатели гостиницы воровато поднимают их, "скаля клыки"... Улыбалась, когда в деревне, взяв за гриву какую-то бесхозную лошадь, не только привел ее в дом, но как капризное дитя настоял, чтобы она ночевала рядом с его кроватью: "Я хочу знать, как лошадь спит"...
Он молодел с ней. В Одессе уговаривает Уточкина взять его в полет на воздушном шаре и поднимается на 1200 метров. Потом с Иваном Заикиным, знаменитым борцом, взлетает в небо на аэроплане. Он же у брекватера Хлебной гавани, под наблюдением Дюжева, водолаза, дважды опускается на дно, причем второй раз специально позвав ее, Лизу. И в 43 года идет учиться стильному плаванию у чемпиона мира Романенко. Зачем? Да затем, что, как в детстве, не мог не раздвигать мир вокруг себя.
Когда в 1917-м после долгого перерыва зазвонили колокола, Куприн удивился - это известно - но, не меняя привычек, достал самодельный пиратский флаг и пошел вывешивать его в саду. Мальчишка и в 48, он в дни красной, а затем и белой мясорубки вывешивал у дома этот флаг. Был аполитичен, и хотя Горький хотел сделать из него "глашатая революции", даже этот шутовской флаг вешал не для издевки над красными или белыми, а чтобы дать знак друзьям-соседям, что ждет их, как всегда, на партию в преферанс.
Это было в Гатчине, где еще до Первой мировой Куприн купил "зеленый домик" на Елизаветинской, специально в честь жены, улице. А красным и белым предлагал только то, что умел - делать газету. С идеей газеты для крестьянства ездил, представьте, даже к Ленину в Кремль, но тот, как всегда у большевиков, "обещал переговорить с товарищами", а потом эти "товарищи" (имена, кстати, известны: Каменев и Демьян Бедный), поморщившись, предложили ему "пописывать" в журнал "Красный пахарь". Отказался, конечно. Его потом как раз красные и арестуют, увезут из Гатчины на три дня, а ошалевшей от страха Лизе какой-то шутник на ее звонок в трибунал рявкнет в трубку: "Куприн?! Расстрелян к чертовой матери..." Имя шутника, впрочем, тоже известно - комендант Крандиенко.
Да, аполитичным он был, но равнодушным - никогда. Потому-то в те дни и достал из-под ванной пистолет и купил в лавке старьевщика поручичьи погоны. Теперь добровольно (насильно ничего нельзя было заставить) надел их, чтобы сделать всего за сутки, представьте, газету армии Юденича. Сделал, разумеется. А к погонам Лиза пообещала сшить ему "добровольческий угол" на рукав.
Неизвестно, увы, - успела ли? Известно другое - Куприн навсегда уйдет из "зеленого домика", уйдет с белыми, даже не заперев, оставив открытой дверь своего дома...
"Дела мои - бамбук", - писал другу из Парижа. Про Лизу написал, что ей приходится "столько бегать, хлопотать и разрываться на части, что не хватило бы и лошадиной силы". Забавно, с чем сравнивал - с любимыми лошадьми. Переговоры, долги, кухня, штопка чулок, заклады и выкупы, попытка открыть переплетную мастерскую, потом, после разорения, - книжный магазин, тоже лопнувший почти сразу...
Нет, она не тащила - прикрывала, словно крыльями, защищала, ограждала их.
Она никогда не плакала, хотя поводы были. И какие! Скажем, еще в Париже Куприн стал внезапно забывать слова: "Недавно забыл слово "лебедь" в басне Крылова, - жаловался ей. - А ведь лебедь не вздор, а чудесная птица". Не разрыдалась, хотя он и сравнивал ее когда-то с лебедью. Не плакала, когда у него нашли рак, когда везла его в СССР, а он уже не понимал, куда они едут, думал, что везут к другу, где дадут бокал вина. Мы не знаем, плакала ли она блокадным утром 1942-го перед самоубийством.
Но и не улыбнулась ни разу, когда в Москве на Белорусском под фотовспышки к нему кинулся Фадеев, еще недавно кричавший про Куприна, что он "не наш", а ныне, с той же верой в белесых глазах, что, напротив, "наш, конечно, наш!.."
"Дорогой Александр Иванович! - торжественно, прямо на перроне, начал митинг Фадеев. - Поздравляю вас с возвращением на родину!" Куприн, пишут, глянул на него сквозь темные очки и с каменным лицом отчетливо сказал: "А вы кто такой?.." Обиженный Фадеев, уже большой чиновник Союза писателей, кинулся к своему лимузину. Так и осталось неясным: Куприн и впрямь не узнал Фадеева или издевался над соловьем режима?
Кстати, Фадеев, может, единственный из встречавших Куприна, знал предысторию возвращения писателя на родину. Знал, что посол СССР во Франции чуть ли не за год до отъезда Куприна был у Сталина и доложил ему: Куприн "едва ли способен написать что-нибудь, но с точки зрения политической возвращение его представляет для нас кое-какой интерес". Сталин кивнул: "Куприна впустить на родину можно". Целесообразность! Вождь знал, конечно, что Куприн в статьях называл Россию "вонючей ночлежкой, где играют на человеческую жизнь мечеными картами - убийцы, воры и сутенеры". Знал, что революцию писатель окрестил "омерзительной кровавой кашей", а вместо аббревиатуры СССР издевательски рычал "Сррр..."
Но вождь знал и подлую натуру человеческую...
"С чувством огромной радости я вернулся на родину"... "Я готов был идти в Москву по шпалам"... "Я бесконечно признателен советскому правительству, давшему мне возможность вернуться"...
Такими интервью Куприна запестрели советские газеты. Но ни одно слово в них не принадлежало писателю - все было придумано журналистским сбродом. Эти выжили, они были готовы на все. Именно их натуру и знал Сталин. Так что спектакль по имени "Возвращение" удался!..
Умирал Куприн на руках у Лизы в Ленинграде. "Сашеньке плохо, - телеграфировала в Москву Маше, теперь по мужу "товарищу Иорданской". - Немедленно выезжай!.."
"Любовь - крылатое чувство, - прочтет Лиза потом в вышедшей книге его и поймет - эти строки про нее. - У любви, - писал он, словно посылая ей последний привет, - за плечами два белоснежных длинных лебединых крыла. Я чувствовал ее духовное превосходство надо мною и мою земную тяжесть"...
Лебеди не живут друг без друга. И когда один из них умирает, второй, говорят, поднимается высоко-высоко в небо и, сложив крылья, камнем устремляется к земле, чтобы разбиться. Так в Ленинграде, зимой 1942 года, она бросилась вниз с подоконника остывшего дома на ослепительно белый, нетронутый жизнью блокадный снег.
P.S. В полном объеме материал читайте в июльском номере "Родины".