За десять лет в России может перемениться все, а за сто - ничего. Так говорит один из героев спектакля. Мне кажется очень правильным, если иметь в виду большое искусство, не сделать его стенгазетой. Сказать, что спектакль именно про сегодняшний день, сложно, он ведь и про вчерашний, и про завтрашний. Вопросы, которые в нем поднимаются, вечные. Готов ли человек сопереживать, жертвовать свое время на чужую жизнь? Люди могут быть в тигровых шкурах, кольчугах или современных костюмах, а проблемы жизни, смерти, болезни, детей, родителей, голода, войны остаются.
Но насколько глубоко это берет человека, который сидит в зале сегодня? Я сужу не по аплодисментам, а по тишине. Когда никто не замечает, как номерок упал или кто-то конфетку развернул. Тишина, в которой мы купаемся, когда работаем на сцене, - самое дорогое для нас. Эта пауза - не дырка, не пустота, а накопление энергии. Это же очень серьезный механизм: 12 человек постоянно находятся на сцене, и никто ни на секунду не должен отвлечься или позволить себе отдохнуть. Этот сгусток энергии все время пульсирует и набирает концентрацию к финалу. Можно нанять клакеров, которые будут хлопать за деньги, но истинным критерием является тишина. Ее нельзя симулировать.
Я во многом познаю регионы через реакцию зала. Мы проехали с этим спектаклем и Дальний Восток, и среднюю полосу России, и Забайкалье, и Сибирь… Скажем, в Забайкалье "входят" долго, недоверчиво: "Ну, что вы нам привезли, московские штучки?" Недавно мы были в Грозном, и у меня возникли опасения, потому что в спектакле достаточно жесткие тексты. Главная задача - чтобы досмотрели до конца, не начали стрелять после первого акта. Шучу. Там очень ярко воспринимались монологи Гии Перадзе, который говорит: "Я для вас чурка, а я хирург". В Грозном это просто на острие.
В другом регионе, где был временно назначен губернатор не из местных, тоже наблюдалась своеобразная реакция. Там грохот в зале стоял, когда я со сцены говорил: "Что, он бомбилой станет? Он в Думе будет сидеть или сенатором станет, или вице-губернатором какой-нибудь губернии, про которую он узнает только тогда, когда его будут назначать". Те, кто был недоволен, что к ним назначили "пришельца", воспринимали это очень ярко. По таким деталям можно судить о том, что в регионе имеет значение. Но в целом спектакль везде воспринимают страстно, нигде не было потребительства зрительского: мы вам заплатили, а ну-ка, давайте, веселите нас. И с нашей стороны тоже нет равнодушия. Как сейчас иногда бывает: поставили на сцену два стула, вышли медийные фигуры - все, сыграли. Деньги получили, поехали дальше. А как люди восприняли, неважно.
К сожалению, девальвация режиссерской профессии сейчас очень мощная. Когда появилась возможность, всего-навсего имея деньги, любому снимать кино, многим показалось, что это очень просто. Айфон в руки, включаешь камеру и снимаешь вроде как кино. И многие решили: то, что видно на экране, и есть кино. Это не так. Ну нет ничего простого, если делать по-настоящему! Кино - живая и очень мстительная вещь. Произошло развращение сериалами актерского дела и режиссуры. Мне рассказывал Саша Адабашьян, как его пригласили сниматься, и он пришел на площадку к режиссеру. Сели, пьют чай, подходит ассистент, спрашивает: можно снимать? Ну снимайте, отвечает режиссер. Саша говорит: "Я обалдел, как это?" Ладно, сняли. Что дальше? Как что? Снимайте дальше. Это стало ремеслом, которым можно зарабатывать. Но это не стало искусством.
Настоящее кино - живая ткань. Туда включается все: пластика, мизансцены, звуки. А не вот это: сняли, поставили музыку, и все покатилось. Да, американское кино такое от начала до конца. Страшная сцена - страшная музыка. Веселая сцена - веселая музыка. Покойный Эдуард Артемьев, гениальный композитор, научил меня: все, что слышно вообще, - это музыка. Он написал замечательную музыку к фильму "Раба любви". Она звучала в сцене, в которой убивают оператора Потоцкого. Когда мы сидели на перезаписи, просто до слез дошли. А я понимаю, что это далеко от финала картины. Если мы сейчас зрителя так эмоционально напряжем, то уже "не поднимем" его до финала. Постепенно, убирая музыку и звуки, оставили только чашечку, которая бьется о блюдце в руке Елены Соловей. Это было сильнее, чем любая музыка.
Кино для меня - не профессия, а жизнь. Если ты относишься к этому как к профессии, еще и эксплуатируешь, то все, пора закрывать контору. Недаром японские художники, добиваясь славы, уезжали, меняли имя, школу и начинали заново. Они делали так, чтобы не девальвироваться, не использовать то, что уже наработали.
После картины "Неоконченная пьеса для механического пианино" у нас была возможность снимать фильм по любому произведению Чехова. Но, нащупав эту интонацию, мы не хотели ее пользовать, чтобы не уйти в ремесло.
Что происходит сейчас? Когда ко мне приезжает на съемки известный актер, у него в портфеле шесть сценариев, он так понимает. Спрашиваю: "Что это?" - "Да, сериалы". - "А режиссер кто?" - "Ну, маленький такой, в кепке". Если актер не знает фамилию режиссера, считайте, что это гибель.
А простого ничего нет. Документальное кино, мультипликационное или художественное - не имеет значения. Если делать с полной отдачей, с любовью, получается очень затратно внутренне.
Я скажу сейчас три вещи. Две очень понравятся либералам, а одна нет. Вот свобода - это когда есть право выбора, верно? Несвобода - когда нет выбора, правильно? А высшая свобода - когда выбирать не надо. Когда за тебя выбрали твои родители, твои предки. Когда ты не задумываешься, через что нельзя перешагивать. Это в тебе живет и не оставляет возможности поступать иначе. И тогда неважно, чем ты занимаешься: актерством, режиссурой или еще чем-нибудь. Важно другое: насколько все это крепко держится на твоей родовой корневой системе.
Перед Богом хорошо бы понимать: ты это сделал не для того, чтобы слаще есть и мягче спать, а потому что не мог иначе. Не примите за пафос, я тоже не могу представить, как я сижу и думаю: "Что же я сегодня сделал?" Но это как слух, как беременность - или есть, или нет. Поэтому на несправедливую критику у меня только один ответ: "Ну вы сделайте лучшее. И слава Богу, я порадуюсь". Не потому что я сделал лучше всех, но потому что я по-другому не умею. Это очень выручает, спасает от соблазна во всех бедах винить кого-то, кроме себя.