София Губайдулина: Я очень не люблю слово "авангард" применительно к себе

С 20 ноября несколько московских сцен отданы фестивалю "Софии - с любовью", который друзья и коллеги композитора проводят по случаю ее 80-летия.

Москва, где она провела 30 лет жизни, стала следующим пунктом чествований после Казани, города губайдулинского детства и юности. И название казанского форума CONCORDIA ("Согласие"), организованного Татарским симфоническим оркестром под руководством Александра Сладковского, кажется идеально созвучным главному правилу Губайдулиной - быть в согласии с собой.

РГ: София Асгатовна, после Казани вы уехали в Москву, после Москвы - в Германию, в Аппен. Чем были вызваны эти переселения, и что помогало вам привыкнуть к новому месту?

София Губайдулина: Самое важное, что меня спасало, это возможность прогулок по лесу. Это началось в Казани. Мой отец - инженер-геодезист. У него была работа, когда, например, стоится аэродром, первым пройти всю эту землю пешком. Я его очень часто сопровождала. А когда он уезжал, то я продолжала собственные путешествия вокруг Казани. В одиночестве. Хотя я была очень молода, но почему-то я ничего не боялась. И никогда со мной за 20 лет ничего не случилось. Именно в этих прогулках я находила возможность спастись от того, что мешало жить в индустриальном городе.

Я росла в самом центре Казани, возле площади, где сейчас Дворянское собрание (ныне Площадь Свободы - "РГ"). Улица наша теперь зеленая. А тогда она была лишена деревьев: только-только посадили первые липки. Маленькие, хилые. Во дворе вообще ни одного дерева не было. И я тосковала по деревьям всю мою молодость. Такой тип людей, как я, нуждается в сосредоточенности и в близости к природе, к зелени. Главным образом, к дереву, к кусту, к цветам, к земле.

Для меня важнее охватить мир сознанием как можно шире

Что спасало в Москве? Мне очень нужен был этот большой город - Москва. Только там я могла получить информацию о мире и контакты с людьми, которые могли мне помочь в моих устремлениях. И вот, с одной стороны, нужно было быть в гуще культурной жизни, но с другой - не хватало общения с небом, землей, природой. Спасали прогулки в лесу. Я ехала на трамвае минут пятнадцать до лосиноостровского леса, и там получала часы сосредоточенного пребывания между небом и деревьями. Это - спасительная обстановка.

Но самое благополучное житье оказалось в германской деревне. В начале 1990-х у меня образовалась возможность выбрать место, где лучше всего сочинять, где лучше всего прийти к сосредоточенности. Еще до Аппена я получила стипендию в Ворпсведе. Это совершенно потрясающее место, где в начале века жили художники югендстиля. И вот там, среди музеев, посвященных то одному, то другому художнику, их министерство нашло возможность где-нибудь на чердаке, в мансарде дать нынешним художникам пожить беззаботно. На природе. В основном это - для художников. Но и мне был сделан такой подарок: три месяца в Ворпсведе. Я жила в мансарде, а подо мной был музей Генриха Фогелера. В музее стоял очень приличный "Стейнвей". Я ночами могла туда даже спускаться, чтобы позаниматься или просто играть. Идеальные условия! Очень скромные. Стоит мольберт, стоит стул, стол. Все необходимое, чтобы сочинять, но без всяких излишеств. Вот такая обстановка.

Это были изумительные три месяца! И прогулки по ландшафту, который окрашен каким-то приглушенным фиолетовым цветом. Совершенно изумительный ландшафт! Можно было бродить без страха, что тебя убьют. В Москве-то последние лет шесть-семь я потеряла эту возможность. Там уже нельзя было совершать путешествия. Начиная где-то с 1984 года ходить стало страшно. Там же нападали.

РГ: Вы так восхищенно описали ландшафт Ворспведе, что хочется спросить: музыка для вас - это тип разговора посредством звуко-краски или звуко-слова?

Губайдулина: Я бы не сказала, что для меня звуковая субстанция представляет собой слово. Я бы не сказала так, потому что боюсь, что человек, который разговаривает со мной, подумает: "Музыкальное искусство - это то, что оперирует понятиями". Я убеждена, что музыка - не понятийное искусство. Когда мы говорим "музыкальный язык" - это только метафора, уподобление. Только намек на то, что в каком-то смысле это - язык. Но музыка - не конкретный язык. Она - абстракция, которая наполнена смыслом, множеством смыслов. В звуковой субстанции я принимаю как раз ее возможность выйти в другое измерение жизни. Внебытовое. Внеобыденное. Вне существующей реальности. Оно - не понятийное. Оно само - только возможность. Поэтому сказать, что для меня звук - слово или даже краска, не будет точно. Это что-то совсем другое.

РГ: В названиях ваших произведений, ну, например, In croce ("На кресте") - библейские образы. Отделяется ли для вас ветхозаветное от новозаветного?

Губайдулина: Должна честно признаться, что для меня это - сплав. Я не отделяю слишком четко эти две сферы. И, конечно, это не противоположности для меня: одно выросло из другого. Но, скажем, когда я пишу In croce - это еще большая абстракция для меня, чем даже евангелический рассказ. Это впечатление, которое апеллирует к символу креста. Оно охватывает не только библейское и евангелическое, а сверхсущностное нечто. Горизонталь и вертикаль, которые являются сущностью жизни. Это нечто трагическое в существовании вообще. И вот это для меня оказывается сильнее, чем описание, разделение, анализ.

РГ: Как вы относитесь к расхожей формуле о триаде советских авангардистов Шнитке-Денисов-Губайдулина? И как формировалась именно ваша музыкальная лексика?

Губайдулина: Исключительно с помощью смотрения в себя. И исключительно из-за того, что с самого начала правда моего существования была мне важнее, чем отнесение себя к какой-то группе, какому-то социуму, всему тому, что объяснялось бы стремлением понравиться какому-то слою общества. Это все я старалась отбросить от себя. Для меня было важнее охватить мир сознанием как можно шире. Я очень люблю старую музыку, классическую, романтическую, современную, фольклор. Мне хочется по возможности как можно больше впитать в себя. Но потом - все забыть и остаться наедине с собой. Это моя доктрина жизни, которой придерживаюсь и сейчас. Вот отбросить все. И пусть что-то похоже, непохоже; пусть что-то авангард, не авангард... Вот безразличие ко всему внешнему. Лишь бы только правда собственного существования была выполнена. Выполнена хорошо. И то, что я слышу, превратилось бы в музыкальную форму, в музыкальное произведение. Это тоже непростая задача. Это для меня всегда превалировало над тем, что называется "направлениями".

Я очень не люблю слово "авангард" применительно к себе. В этом слове есть признак какой-то военщины: вот я иду впереди других, вот я борюсь! Мне все это не нравится. Тогда нас назвали авангардистами не потому, что мы были авангардисты. Это совершенная глупость. Какие мы были авангардисты?! Это не стояло моей задачей, не стояло! Это было просто ругательное слово. Ну не буду же я с ними спорить. Теперь я приехала на Запад, и это стало положительным словом. Престижным даже. Но я не хочу быть авангардистом. Не хочу быть им. Я не хочу подчиняться этому требованию, которое тоже является диктатом. Таким же, как разрешенная в СССР эстетика, которую приняли начальники. А теперь это приняли музыковеды, которые влияют на газеты. А я не хочу подчиняться им.