Утрата казалась катастрофически невозможной. И поистине невосполнимой. Для всего мирового театрального сообщества и для миллионов зрителей. Помню серые от горя лица К. Лаврова, О. Басилашвили, С. Юрского... всей труппы БДТ и многих других режиссеров и актеров из самых разных уголков большой страны, которые приехали разделить общее горе. Г.А. Товстоногов был не просто выдающимся режиссером первоклассного, легендарного театра. Он оказывал глубокое влияние на все современное ему сценическое искусство, о чем П.А. Марков написал в своем "Дневнике театрального критика". Г. Товстоногов не только демонстрировал класс мастерства, он был своего рода камертоном, по которому определяли чистоту творческого тона его собратья по профессии. Даже в ту уже позднюю его пору, когда казалось, что его режиссерская чувственная энергия истончилась и он восполняет ее высочайшим профессиональным умением.
Именно в эти последние его годы он подолгу не отпускал меня из своего кабинета в мои нечастые наезды в Ленинград. Его интересовало все - от книжных новинок и театральных сплетен до большой политики. Он принимал стремительное изменение мира вокруг него с мудрым любопытством, предчувствуя крутой исторический поворот, который ему не суждено будет пережить. (Но об этом не знали ни он, ни я.) Иногда мне казалось, что его тяготит театральное и человеческое одиночество. Но прежде всего ему было необходимо впитать в себя как можно больше деталей повседневной жизни. Деталей, столь необходимых для театрального творчества. Он поразительным образом умел выстраивать из них мир подробно достоверный и одновременно художественно напряженный. Его театральная магия превращала в эпос любой частный случай (об этом точно написал А. Смелянский, размышляя о товстоноговской постановке "Пяти вечеров" А. Володина). Г.А. Товстоногов отчетливо понимал, что искусство рождается не только (и даже не столько) из сора жизни, сколько из того подспудного движения бытия, трагического хаоса, который выталкивает на поверхность жизни нечто незавершенное, требующее разгадки и художественной формы. Его укорененность в грузинском искусстве определяла особый романтический строй, который придавал чувственную теплоту его петербургскому академизму. Он как никто, наверное, в современном ему театре умел создавать спектакли большого стиля, в которых рефлексировали образы величественного города, отлитого в классических формах. Но Товстоногов остро чувствовал, что под этими совершенными формами нервно пульсирует причудливое сознание героев Гоголя и Достоевского, доходящее до умопомрачения.
У Г. Товстоногова были свои непростые отношения с советской властью. Сын репрессированного отца, он знал не только парадную сторону социалистической реальности. Он тонко чувствовал правила игры в советской Византии. И старался не переступать "красных флажков", хотя его режиссерский темперамент водил его по самому краю, а порой и заводя за край. Но он всегда оставался человеком искусства, а не человеком политики. Напомню, что он писал в своей книге "Зеркало сцены": "Тридцать шагов в длину. Двадцать в глубину. Вверх - на высоту занавеса. Пространство сцены не такое уж большое. В этом пространстве могла бы разместиться современная квартира - она получится не такой уж ненатурально просторной. Здесь можно разместить сад. Пожалуй, уголок сада, не больше. Здесь можно сотворить мир. Мир высоких человеческих страстей, противостоящих низости, мир деяний и мир сомнений, мир открытий и высокий строй чувств, ведущих за собой зрительный зал".
Г.А. Товстоногов ревностно оберегал этот свой мир. От пошлости и скверны повседневной жизни. От варягов, от собственных выросших учеников, желающих самостоятельности. Когда его спрашивали о том, почему он не выращивает своего преемника, он отвечал, что делать это - все равно что заставлять мужа выращивать любовника для своей жены. Его называли театральным диктатором Ленинграда. Но он был не просто умудренным, но мудрым диктатором. В ином случае Кирилл Юрьевич Лавров, человек необычайного благородства и таланта, не стремился бы до конца своих дней сохранять дух театра Товстоногова.
Тридцатая годовщина ухода Георгия Александровича из жизни прошла тихо, даже незаметно. Если бы не верная Ирина Шимбаревич, которая проработала рядом с ним его последние одиннадцать лет, наверное, никто бы и не собрался у его могилы на Тихвинском кладбище в Александро-Невской лавре. Разве что ограничились бы поминальными восклицаниями в социальных сетях. Не стоит никого судить. Время безжалостно. Даже к воспоминаниям. То, что многим ныне живущим людям нередко кажется, что история мира началась в тот день, когда они появились на свет, - это вполне обычное явление.
Довольно часто, когда вспоминают Г.А. Товстоногова, то оживают звуки его чуть гортанного голоса, взывающего к жизни строки Николоза Бараташвили: "Цвет небесный, синий цвет..." - они предваряли поэтически озорной спектакль "Ханума". Но мало кто помнит, чем заканчивается пронзительное стихотворение грузинского классика: "Это легкий переход/В неизвестность от забот/ И от плачущих родных/ На похоронах моих.// Это синий негустой/ Иней над моей плитой/ Это сизый синий дым/Мглы над именем моим".
Г.А. Товстоногов безбоязненно дочитывал это стихотворение до конца. Его не страшила безвестность.